Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
– Ага. Вот в том-то и дело! Нас перебрасывают на фронт совершенно секретно, как весьма важные пакеты.
– А цель этого?
– Ясно, что в порядке борьбы со шпионажем. Наконец-то взялись за ум!
– Поэтому вы и ликуете?
– Еще бы не ликовать, раз я чувствую, что начальство о нас заботится. Когда начальство обо мне заботится, должен же я цвести и благоухать? Кроме того, я счастлив оттого, что проникаю, наконец, в замысел начальства: вся седьмая армия должна появиться на фронте неожиданно и незаметно, как в шапках-невидимках.
– Как снег на голову?.. Сюрприз для австрийцев?..
– Ерунда-a! Не может этого быть зимой. Просто, знаете ли, хотят оттянуть кое-какие силы с западного, европейского то есть, фронта, на наш, как это всегда бывало. Ведь пять человек германцев заняли же северный край воронки девятидюймового снаряда и о-ко-па-лись! Ужас, ужас, ужас! Необходимо их вытянуть оттуда, иначе погибнут и Франция, и Италия, и Англия. Мы явимся просто хорошеньким вытяжным пластырем, и только. Вот поэтому я и ликую.
Ликования, конечно, никакого не было на загорелом долгоносом лице Кароли, - напротив, оно очень осунулось за два последних дня и постарело.
В Фастове Ливенцев заметил, что так же осунулось и лицо Хрящева.
– Что с вами? Не заболели?
– участливо спросил Ливенцев.
– А разве заметно что-нибудь? Заболеть-то пока еще не заболел, а воевать уже начал... с женою, разумеется. Все время привожу ей резоны всякие, что ей надо на первой же остановке отстать и маскарадный костюм свой сдать в роту, а самой ехать обратно в Херсон. Ничего не могу с нею сделать: уперлась и твердит: "Рубикон перейден"... А ведь был же строжайший приказ не брать в воинские эшелоны членов семейств! И без нее довольно всяких хлопот, а теперь еще всячески прячь ее от Ковалевского.
– Так вы чего же собственно боитесь: что Анну Ивановну Ковалевский увидит и тогда... что же страшного может быть тогда?
– удивился Ливенцев. Если только это, то я бы на вашем месте сам об этом сказал Ковалевскому.
– Ну что вы, что вы!
– замахал руками Хрящев и отошел, а Ливенцев подумал, что надо ему, как он и обещал, написать письмо Наталье Сергеевне: ведь почему-то выступили крупные слезы на ее глаза, когда он в последний раз уходил из библиотеки.
И он действительно начал было писать ей письмо, но не докончил, скомкал его и порвал: о чем было писать, если он еще не на позициях и его не ранили?
В Фастове он встретил прапорщиков Дороднова и Кавтарадзе, и Дороднов спросил его недоуменно:
– Как вы думаете, куда нас с вами везут?
– Вот тебе на! Разве вы не получили карты Волыни, Буковины, Галиции? удивился Ливенцев.
Кавтарадзе рассмеялся и хлопнул его по плечу:
– Ффа, подумаешь, - карты Галиции! А почем вы знаете, что мы сейчас карты Виленского фронта не получим? Херсонщину, Екатеринославщину, Полтавщину проехали, - в Киевщине стоим... Дальше могут нас привезти в Киев, потом в Коростень, Овруч, Мозырь, Жлобин, Бобруйск, - и пожалуйте бриться к Эверту.
– Не может быть!
– Откуда у вас такая уверенность? Почему не может быть?
– А Ковалевский что говорит?
– Ффа! Ковалевский! Политичничает Ковалевский, - разве же это не видно?
Большая узловая станция Фастов была особенно тщательно очищена от всякой посторонней публики и от торговок. Это напомнило Ливенцеву, как встречали год назад царя на вокзале в Севастополе. Это делало особу каждого солдата царственно священной.
От гнетущей скуки эти царственно священные играли на гармошках, орали скоромные песни, кое-где плясали...
Когда снова приказано было садиться в вагоны, Ливенцев тревожно смотрел, направо или налево пойдет поезд. Поезд пошел налево, не на Киев, а на Казатин, и новых карт не раздавали. Однако еще двое суток, очень медленно спеша, хотя теперь уже бесспорно на Юго-западный фронт, бродили поезда с воинскими эшелонами из Казатина на Бердичев, от Бердичева на Шепетовку, от Шепетовки на Староконстантинов, где солдаты обедали, потом на Никитовку... Когда же перед вечером остановились на станции Ярмолинцы, то оказалось, что это был конец их езды, - дальше начиналось походное движение на пять дневных переходов пеших войск.
Поджидавшие полк квартирьеры торопили очищать вагоны, так как солнце начинало уже склоняться к закату. Из низкой тучи, занявшей только половину неба, сеялся мелкий дождь. Под ногами хлюпала и вздувалась вонючая грязь. Поезд остановился, не доезжая станции, так как вдоль небольшой станционной платформы растянулся, видимо давно уж пришедший, артиллерийский эшелон и выгружал с уханьем, руганью и криками орудия на мостки, тонувшие в коричневой от конского навоза жиже.
– Это мы на своей, на русской земле стоим, господин фельдфебель? спрашивали солдаты десятой роты фельдфебеля Титаренко.
– Ну, а як же ж не на русськой, як треба пеши до хронту сто верстов гнать?
– сердито отвечал Титаренко.
– Звестно на русськой!
Ливенцев видел, что эта русская земля - Волынь она или Подолия, все равно, - совершенно не нравилась его фельдфебелю, хмуро глядевшему то на свои начищенные по форме, ловко сидевшие сапоги, то на эту бесконечную, растоптанную в сплошное месиво, золотистую, темно-рыжую и черную грязь кругом.
Село при станции было сплошь забито артиллерийским парком. Грызлись, визжа, вороные сытые жеребцы у коновязи в стороне от станции. Капитан Струков обстоятельно расспрашивал квартирьеров, что это за деревня в шести верстах, в которой должен был ночевать его батальон. Наконец, обогнув станцию, роты выбрались на шоссе, все искалеченное и разбитое тяжелыми грузовиками и орудиями, причем все выбоины предательски заволокла жидкая грязь, и пошли, ругаясь.
– Сорок лет готовились к войне с Австрией и даже железной дороги в сторону Австрии не могли построить, сукины дети!
– с большим чувством говорил Ливенцеву, несколько отставшему от своей роты, Кароли, только что успевший выбраться из одной колдобины на шоссе и попавший в другую.
– Во-первых, везде и всюду железных дорог не настроишь, - утешал его Ливенцев.
– Земля наша, как известно, очень велика; во-вторых, по календарю теперь, в декабре, полагается быть зиме, а не такой распутице; а в-третьих, мы с вами, как ротные командиры, могли бы ехать верхом, если бы под руками были лошади; наконец, в-четвертых, у нас будут еще с вами гораздо более серьезные причины, чтобы сердиться: поберегите сердце.