Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
– Да, я думаю, что несколько расстроен, - серьезно согласилась она, прикачнула античной головою и опустила крышку.
Безукоризненной чистоты была накрахмаленная наволочка подушки на ее девственной постели за вычурными ширмами с японскими серебряными ибисами, стоявшими на берегу безукоризненного синего моря под сенью приятно цветущих вишен.
На стене над пианино пришпилены были кнопками открытки с портретами нескольких композиторов и певцов, а на другой стене теми же кнопками прикреплены натюрморт - абрикосы и персики на блюде, чья-то
Этого не было, но было как будто неясное желание и совершенное неумение сделать именно так. Она спросила вдруг Ливенцева, по обыкновению не улыбнувшись:
– Вы, может быть, думаете, что у меня привязная коса?
И он не успел еще успокоить ее подозрение, как она уж отшпилила что-то в своем пышном, как спелый подсолнечник, тюрбане, и коса ее, толстая и пушистая, мягко упала ей на спину и повисла упруго ниже пояса из светлой лаковой кожи, которым было перехвачено ее платье.
Ливенцев непроизвольно ахнул, но не оттого, что так длинна и пышна была коса, - это он предполагал и раньше, - а оттого, что обидно маленькой для ее высокого роста, змеино маленькой оказалась ее головка.
Чтобы скрыть неловкость, он дотронулся губами до ее косы, пахнущей сильными духами, и спросил:
– Что это за духи такие?
– Не знаете?
– снисходительно чуть-чуть улыбнулась она.
– Это л'ориган. Самые модные.
Но смотреть на нее, такую новую с этой маленькой головкой, Ливенцеву почему-то жутко было, и он сказал почти просительно:
– А привести косу опять в прежнее положение вы можете так же скоро?
– Еще бы, конечно, - ничего не подозревая, отозвалась она и перед зеркалом действительно очень быстро восстановила свой восточный тюрбан. За это он благодарно поцеловал ее красивую руку выше запястья.
Она же, должно быть, придав этому его жесту совершенно другой смысл и желая особенно подчеркнуть торжественность минуты, сказала, не глядя на него и по-своему без ударения:
– Два прапорщика целовали мне руки в этом году, и оба ушли туда, на фронт.
История повторялась и тут, но это повторение было неприятно Ливенцеву. Он спросил ее:
– Что же они, - пишут вам оттуда?
– Нет, ничего не пишут.
– Может быть, убиты или в плену?
– Может быть, то или другое.
Спокойствие, с каким было сказано это, его поразило именно потому, что он был третьим и тоже может пойти на фронт, и вот здесь, в этой комнате с ибисами на ширмах, она будет бесстрастно говорить четвертому прапорщику: "Три прапорщика целовали мои руки в этом году и ушли на фронт..."
Таким третьим прапорщиком быть ему все-таки не хотелось. Он сказал поэтому:
– Меня-то, может быть, и не пошлют на фронт.
– Как не пошлют? Совсем не пошлют? Почему?
– несколько оживилась она.
– Не меня лично, а весь наш полк могут никуда не послать, - поправился он.
– Потому что мы ведь принадлежим к армии особого назначения.
– Что же это за "особое назначение"?
– Так зовется обыкновенно наша армия, а что это значит, неизвестно и нам, - уклончиво ответил Ливенцев и тут же начал прощаться, ссылаясь на то, что надо идти заниматься с ротой.
Вскоре после того она уехала в отпуск в Феодосию к своим родным, а когда приехала, ему не случалось уж больше бывать у нее, и всего раза два только они виделись на улице.
Теперь же, когда безотлагательно и бесповоротно все круто менялось в его судьбе, ему показалось необходимым сказать об этом Наталье Сергеевне: больше некому было. Она сидела за картотеками, разбросав их по столу, как игральные карты для гаданья, и когда он вошел и увидел ее такою, то самому ему стало странно: больше, чем когда-либо раньше, она показалась ему именно теперь похожей на сестру Катю. И, подойдя, он сказал ей первое, что подумалось:
– От третьего прапорщика, уходящего на фронт, вы все-таки будете получать письма, Наталья Сергеевна.
– Как? Едете на фронт?
– очень изумилась она.
– Вот видите!.. А вы говорили...
– Все едем, не я один.
– Вот видите!
И - странно было еще раз Ливенцеву - голубые глаза ее, так антично на все глядевшие, вдруг наполнились крупными слезами.
Когда он выходил из библиотечного зала, простившись с нею, он шел несколько связанно, по-штатски и даже больше того: ему отчетливо вспомнилось, как какая-то крючконосая мегера с острыми локтями вытаскивала из этого же зала десять с лишком лет назад несчастного Станислава Пшибышевского, весьма приверженного к спиртному.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Остаток этого дня в роте, а потом на вокзале уже начисто оторвал прапорщика Ливенцева от "домашних мыслей" и с головой погрузил его в "дорогу", как и всех около него.
Ревнуя о помощи божьей уходящим на "брань", о.Иона приготовился было отслужить перед полком на плацу молебен и окропить всех святой водою, но Ковалевский сказал ему, что это пока преждевременно, что для этого будут более подходящие случаи, что, наконец, полк ведь только еще продвигается несколько ближе к фронту, но не идет на фронт, так что божья помощь пока излишня.
Он был уверен в себе, совершенно неутомим и поспевал везде и всюду, этот голосистый и пышущий здоровьем командир полка с академическим значком. Полк к вокзалу пошел рота за ротой, батальон за батальоном, в стройном порядке и строгом равнении, как на парад, хотя одетые в шинели солдаты тащили на себе все, что полагалось им тащить в походах, вплоть до положенного запаса сухарей.
На вокзале, - внутри его и на перроне, - выставлены были деревянные щиты с плакатами:
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ! МОЛЧИТЕ!