Лютая зима (Преображение России - 9)
Шрифт:
На улицах было жарко, пыльно, людно, - в библиотечном зале прохладно и просторно, поэтому Ливенцев не взял книжку с собою, а остался здесь и, не вставая с места, прочитал ее всю. Отметил про себя изречение, показавшееся ему более удачным, чем остальные: "Смерть сравняла Александра Великого с погонщиком его мулов: оба они разложились на одни и те же составные частицы", и другое, навеянное греческими софистами: "Не все ли равно, если твоя жизнь будет продолжаться триста или даже три тысячи лет? Ведь ты живешь только в настоящем мгновении и, кто бы ты ни был, умирая, утрачиваешь только настоящий миг. Нельзя отнять нашего прошлого, потому что его уже нет, ни нашего будущего, потому что мы его еще не имеем и даже не можем
Но, отрываясь от старой стоической мудрости, он часто искал глазами ту, для которой Марк-Аврелий оказался просто "этот автор" и которую он будто бы знал давно, с самого младенчества.
Возвращая ей книжку, он сказал, улыбаясь:
– Я буду приходить к вам сюда часто, пока не отправят на фронт.
– Приходите, - бесстрастно отозвалась она, что-то вписывая в толстую книгу дополнений к каталогу.
Она не сидела при этом, а стояла, опершись левой рукою о стол. Руки ее были голые до локтей, и ему со странной для него самого навязчивостью представилось вдруг, что эти руки вот сейчас, с такою же легкостью и ловкостью и лаской, как у покойной сестры Кати, вспорхнут и обовьются около его шеи, что она его "узнает", так же, как "узнал" ее он.
– Философский отдел у вас, кажется, беден, - сказал он, чтобы послушать опять ее голос.
– Один шкап, - ответила она, не поднимая глаз и сделав твердый нажим на конечное "п".
– Есть еще журнал "Вопросы философии и психологии" - в другом шкапу.
– Ваше имя-отчество?
– спросил он намеренно без улыбки.
Она вскинула на него глаза недоумевающие, поэтому внимательные (только при этом он и разглядел, что они голубые), и ответила, не опуская их, но с недовольным как будто изломом губ:
– Наталья Сергеевна... А что?
– До свиданья, Наталья Сергеевна!
– тут же очень почтительно поклонился он, и на этот раз намеренно не улыбнувшись.
По привычке, приобретенной уже за последний год, он повернулся по-строевому, точно выходил из кабинета высокого начальства, и, выходя, остро чувствовал на себе провожающий его, недоумевающий и внимательный взгляд.
Так они познакомились.
После этого Ливенцев заходил в библиотеку, лишь только выдавалось свободное время, однако далеко не так часто, как думалось ему вначале: боевая подготовка роты обыкновенно отнимала почти каждый день сплошь, с утра до вечера.
Неожиданно для самого себя Ливенцев начал пересматривать и даже продолжать свою диссертацию по теории функций, заброшенную им в августе прошлого года, сразу же по призыве его из отставки в дружину, стоявшую в Севастополе. Ощущение того, что мир кругом раскачивался, трещал, рассыпался по всем своим скрепам и рушился, осталось, но в то же время образовался около него небольшой, правда, - только сесть, - островок успокоенности и появилось равновесие в себе самом. Так во время кораблекрушения, когда огромнейшее судно, получив пробоину в подводной части, наполняется водою, накренивается, стряхивая с себя людей, как муравьев, и величественно поворачивается килем кверху, - необходим бывает кусок дерева, - пусть обломок мачты, - чтобы за него ухватиться и поддерживаться на чуждой и страшной, холодной и бездонной воде, пока подоспеет человеческая помощь.
Для того чтобы появился этот спасительный обломок мачты, понадобилось Ливенцев отчетливо отмечал это - несколько давностей: давно знакомый, просторный, прохладный зал публичной библиотеки, мудрость одного из древних стоиков и женщина около книг - Наталья Сергеевна, которую как будто он тоже знал очень давно.
Там, в казарме, крикливо лезло в глаза то новое, что требовалось данным моментом: пулеметы кольта, противогазы, тяжелые ножницы для резки колючей проволоки, ручные гранаты, адъютант полка - чемпион мира, прапорщики командиры рот, солдаты с сильной проседью в бородах, полевые телефонисты... Здесь притаились как будто те самые "домашние мысли", которые "не годятся в дорогу", зато дают жизни устойчивость, цельность и осязаемый смысл.
И с Натальей Сергеевной, даже гуляя с нею иногда по вечерам по скромным херсонским улицам и в худосочном сквере, Ливенцев говорил, по крайней мере старался говорить, о том, что отжило, отошло, легло в фундамент жизни, было бесспорным, было признанным, не волновало уж никого до слез, не раздражало до ярости.
Оказалось, что Наталья Сергеевна раньше, чем получить место в здешней библиотеке, служила в одном из южных музеев, поэтому она с особым знанием музейного дела однажды рассказывала Ливенцеву о фибулах и серьгах древневизантийской работы, найденных в могильниках степных курганов, о лунницах и гривнах, о корсунских складных крестах-тельниках и церковных рукомойниках из бронзы в виде грифонов, львов, химер, кентавров... Ливенцев слушал ее внимательно, не улыбаясь: с одной стороны, все это очень шло к ее высокой, античных линий фигуре, к ее неторопливым жестам и точеному лицу, с другой - все эти химеры и кентавры были ведь куда древнее, чем его увлечение - теория функций. Иногда она казалась ему прекрасной античной статуей, какою-нибудь Галатеей - нимфой тихого голубого моря, одетой в современное платье, изменившей прическу, сошедшей с пьедестала, замешавшейся в жизнь пятнадцатого года двадцатого века. Всего только каких-нибудь пяти сотых настоящей подлинной жизни не хватало ей, чтобы тряхнуть вдруг победно головою в тюрбане пышной косы, обжечь голубым огнем глаз и залиться будоражащим смехом.
Она же если невнятно и улыбалась иногда, бывая с ним вместе, то глядела при этом не на него, а в сторону, или кверху, или на свои туфли. Это была ее странность, леденившая в Ливенцеве то ощущение домашности, какое у него появилось было в первую их встречу. И чем больше он знакомился с нею, тем меньше и меньше она казалась ему похожей на сестру Катю, из которой ключом била молодая жизнь, которую нельзя было и представить без проказ и звонкого хохота.
Но странно было Ливенцеву наблюдать и себя самого, когда он говорил с нею: он как будто начинал играть, и довольно удачно, какую-то роль не по годам степенного, не по временам рассудительного, не к лицу и костюму чопорного человека, но еще страннее было то, что эта роль ему нравилась. И когда Наталья Сергеевна шла рядом с ним, испытанным женским жестом подобрав платье правой рукой, он не менее испытанным офицерским жестом придерживал левой рукой свою шашку и всем телом следил за тем, чтобы идти с нею в ногу, что, впрочем, было не так и трудно, потому что шаги она делала большие и точные.
Однажды, - это было уж в сентябре, - провожая Наталью Сергеевну до ее квартиры, он зашел к ней собственно больше по инерции, без ее приглашения и без особенного любопытства к тому, как она живет. Она снимала комнату в семье зажиточного зубного врача; в этой комнате на втором этаже, довольно большой и светлой, стояло пианино.
– А-а!
– обрадованно направился было он к своему любимому инструменту и взял несколько аккордов, но поморщился: пианино было совсем расстроено.
– Вы играете?
– спросила она и об этом так же бесстрастно, как и обо всем другом. От одного тона этого вопроса он тут же снова вошел в свою роль и ответил степенно:
– Ну что вы, что вы! Откуда такая благодать? Бренчу "чижика" одним пальцем, - и только.
Она же деловито, как действовала в библиотеке и, должно быть, в музее, села, достала из толстой папки нот сюиту Грига и до того деревянно передала эту темпераментную вещь, что Ливенцев не сказал даже "Замечательно!", как приготовился было сказать из вежливости, но только вздохнул, повел вправо и влево шеей и спросил:
– А не расстроен ли инструмент? Хотя слух у меня плохой и я полнейший профан в музыке, но кажется, что есть немного, а?