Лютый остров
Шрифт:
– Уже?.. – спросила одними губами, на постель даже не глядя, словно страшась.
Я ответил:
– Жива. Спит.
Она остолбенела. Но только на миг – потом кинулась коршуном, я думал, схватит меня и в стену швырнет. Я встал, пуская ее к дочери. Та и впрямь спала, спокойно, крепко, и во сне ровно дышала, хрипло еще, но глубоко. И щеки ее теперь были не той уж восковой прозрачности, как в ночи мне казалось, – а то ли и впрямь полегчало ей... Дурман ощупала ее лоб, руки, шею. Потом села на край постели и заплакала. Долго плакала эта молчаливая женщина, а я стоял, теребя свои пальцы, не зная, куда глаза девать, и все никак не решался – то ли уйти мне уже, то ли что?.. Аж вздрогнул, когда Дурман за руку меня схватила – так, что у меня потом синяки от ее пальцев остались.
– Иди, – прошептала, обратив ко мне
И опять сорвалась с места, убежала. Я снова сел. Ох, ну и ночка же... а только теперь другими глазами как будто на девчонку посмотрел. И подумал: а и впрямь ведь, если этакую-то ночь пережила, может, и оклемается.
Как кнеж закричал – я сам услышал. Потом шум, гам – рвался к дочери, видать, но его опять не пускали, чтоб не будил болезную. Еле угомонили. Я слыхал, как его по коридору вели, – и почудилось мне, плакал кнеж. А может, то моя голова, после бессонной ночи тяжкая, путала уже, что она и впрямь слышит, а что ей только мнится. Вернулась Дурман, за собой меня поманила. Я вышел, она поручила меня своим дворовым девкам, а сама к Ясенке пошла, только руку мне снова напоследок стиснула. Девки повели меня на кнежью кухню, где уже ждала теплая снедь и добрая брага. Я накинулся на еду, точно зверь лесной после зимней спячки. Девки весело щебетали, пихали друг дружку в бока, чего-то от меня, видать, хотели – да я на них не смотрел. Устал больно. Они обиделись, ушли от меня, а я был только рад. Что же теперь, ждать, пока уйти дозволят, или как? Счастлива-то извелась уже небось... Счастлива! Так она знала все! Оттого так сухо меня давеча проводила... Подумал я об этом – и не почувствовал к ней привычного тепла. Что же она, совсем сердцем очерствела – не понимала, что девка лежала при смерти, только и хотелось бедной, что руку мою напоследок подержать? Ох, Счастлива моя, Счастлива, как мало надо, чтоб счастье твое порушить...
Я уж доедал, когда на кухню вошла Дурман. Черный платок свой она скинула, обернулась белым – праздник в доме. Подошла ко мне, улыбаясь. Никогда я такой улыбки на лице у нее не видел. Я встал было, но она рукой указала – сиди, мол. Я быстро доел, отодвинул миску, поблагодарил за угощение.
– Это мне тебя до конца своих дней благодарить, – сказала на то кнежинна. – Если в не ты, ушла бы сегодня моя девочка. И не спорь, сердце мое так чуяло. Знаю, что ты ей сказал. Не бойся, не подслушивала, – добавила, увидев, как я краской залился. – Я знала, что она тебя любит. И Среблян знал, только не нравилось это ему. Он противился, чтобы я тебя сегодня позвала... чуть было сам не загубил родной дочери.
Покоробило меня это – какая ж она ему родная? Но как вспомнил звук этот странный из коридора, на плач похожий... а как знать, может, и родная?
– Ты не кори себя, что ей солгал, – продолжала Дурман. – Иная ложь целебнее правды и уж паче любого зелья целебнее. Ей надо было это от тебя услышать. А что теперь она тебя этим словом твоим свяжет, про то не тревожься. Она у меня девочка умная, все понимает сама. Раз тебе поверила, позволила себе поверить – того и довольно.
И тут нагнулась ко мне Среблянова жена, взяла мои руки, голову склонила – и прижалась лбом к рукам моим, точно благословения испрашивала.
– Спасибо тебе, Май, Лютом прозванный, за доброту твою.
Не помню, как ее поднимал, что в ответ бормотал – так стыдно было. Встал, стал кланяться, глазом на двери кося. Обмолвился, дескать, теперь и кнежу полегчает...
– Может, и так, – сказала Дурман и примолкла. Вдруг, хоть я ни о чем не спрашивал, добавила: – Я вижу, как ты смотришь, когда я его отцом Ясенкиным называю, а себя – ее матерью. Я не знаю, может, тебе не сказывали... Пятнадцать лет тому я, в родной деревне жившая, понесла без мужа. Мне самой тогда было как теперь Ясенке, я в лес по ягоды пошла, а сынок нашего старосты подкараулил меня, взял силою. Грозился братьев моих убить, если кому скажу. А у нас с этим строго было. Судили меня наши старейшины, порешили забить камнями. Уже на казнь повели – и тут на море показались черные неродовские паруса. То Среблян пришел... пришел и забрал меня оттуда. Братья мои яро с его людьми дрались, не дались живыми. А меня Среблян достал из клетки, в которой я расправы ждала. Увидел живот мой... спросил, пойду ли к нему.
Она примолкла, взгляд затуманился – в море памяти ее на волнах этих слов унесло. Я молчал, не смея ей мешать. Да и что сказать на то было? Второй раз уж мне о Сребляне рассказывали такое, что я не знал, что и думать, а тем паче – ответить.
Дурман, глаза прикрывшая было, снова их распахнула. Поглядела на меня – и понял я, что знает она про это место, про людей и про мир что-то такое, чего мне вовек не узнать.
– Видишь как бывает, Лют, – сказала кнежинна. – Там, на доброй земле, добрые люди меня и дочь мою хотели отправить на Ту Сторону за то лишь, что я насилию противиться не смогла. А здесь, на проклятом острове Салхане, я от Сребляна за все годы не видала ничего, кроме ласки. А что он мальчика себе взял... так как еще я могла ему отплатить за все, что он мне сделал, если не своим терпением? То не земля добрая или злая, Лют. То люди такие, какие есть.
Замолчала – и я молчал, и так вот долго, видать, молчали, на дворе уж петух трижды крикнуть успел. Потом подошла, погладила меня по щеке, сказала:
– А теперь иди. Среблян тебя ждет.
Постарел господин наш Среблян, неродовский воевода. Теперь я понял, что был он уже ой как не молод, а все молодился – стать его удалая, да волосы дивные, да прищур насмешливый ему разом двадцать лет скидывали долой. Теперь сгорбился, свалялись волосы, пропали из глаз веселые искры. А не потухли совсем глаза – лихое пламя горело в них, как я вошел в горницу, где он один меня ждал. Встал воевода, вышел мне навстречу. Я едва дверь прикрыть успел – а он подошел, взял меня обеими руками за плечи. И сказал:
– Прости меня, сынок.
Ну и что на такое сказать?
– Радо-матерь тебе простит, – вот что сказал, не хотелось врать. Довольно уж, один раз сегодня соврал – привыкать не собирался.
Кнеж засмеялся. Странно радостным, легким смехом.
– Лют ты, горд и честен. То я сразу в тебе заприметил, как только Могута тебя задирать стал на корабле... помнишь?
– А ты все надеешься, что забуду?
– Нет. Не надеюсь. Идем сядем.
Стол в горнице был накрыт – Дурман, видать, обрадовалась, что кнеж наконец ожил, от пищи перестал отказываться, вот и завалила яствами. Да только он не ел. Усадил меня, а сам стал мерять горницу шагами, волосы седые сильными пальцами назад зачесывать.
– Я в тебе дважды ошибся, – заговорил быстро, на меня не глядя. – Раз – когда счел зверем лютым. Другой раз – когда подумал: нет, недостаточно ты лют, и пожалел о том. Пожалел, веришь?.. Я чего ж так поостыл к тебе... разочаровал ты меня. Верилось мне: сможешь ты быть вправду зол, если как следует тебя обозлить. Натаскать тебя хотел, будто пса, чтоб кидался на людей без разбору, за то только, что землю топчут. Злую землю эту... Слышишь, Лют? Слышишь, мальчик, что сделать с тобой хотел?
Я слышал, а все еще не до конца понимал. Он увидел это и засмеялся стеклянным смехом.
– Не понимаешь... Помнишь, год назад, когда сидел ты у меня под замком, я говорил, что-де оцарапаешь меня – отпущу? Врал я тебе. В глаза глядел и врал, ну, да мне ли не привыкать? Я часто подолгу с людьми говорю, с другими, теми, кто на большой земле, и ни одному не обмолвился про проклятие далгантское. Что уж мне было тебя провести... Нет, парень. В тот день, когда бы ты меня оцарапал – а правду сказать, на то не один год бы ушел, – не снял бы я с тебя цепей. Решил бы, что достаточно научил, хорош ты стал бы воин по уменью, но не по сердцу. Чтоб хорошо убивать по сердцу, надо злобу иметь – больше, чем есть у тебя. Закалив твое тело, стал бы я закалять лютость твою, кормить ненасытную. Под домом моим есть темница – про нее никто не знает, глубоко она, ни звука оттуда наружу не пробьется... Я бы тебя туда отвел. Я бы мучил тебя, пока бы тебе свет белый стал не мил, пока бы ты не возненавидел одно уже имя мое так, как прежде не чаял ненавидеть... пока не готов бы ты стал убивать все, что ходит по этой земле, за одно только то, что оказался здесь. Вот что я сделать с тобой решил, едва увидел тебя в первый раз.