Лютый остров
Шрифт:
Только тут я увидел детей, что сгрудились у другой лодки. Кнежьи воины ходили меж них, пересчитывали, одну девчонку к бабам кинули – та кричала и из рук рвалась, да что она против них... Глядел я – и ног под собой не чуял. Да как я могу смотреть на это? Как могу? Спрашивал себя – и ответа не знал, а все одно стоял на месте и смотрел.
Отчего-то, когда домой шли, не мог я глядеть на Счастливу. Та щенка к груди прижимала, гладила его, болтала ласково, ровно с дитем. Я подумал, что никогда ей так свое дитя к груди не прижать, – и едва не завыл в голос. Щенок нос ей лизнул, она засмеялась. Посмотрела на меня радостно, благодарно, будто я сам ей этого щенка принес и подарил.
А я глядел и думал: нет, взвою, Горьбога бы по мою душу, точно взвою сейчас!
Слов
Едва сойдя на берег и кончив обниматься с женой и дочкой, кнеж скликал совет.
На совет тот явилась вся его дружина. Спрашивал он, правда, только командиров своих, остальные стояли вдоль стен, помалкивали, кнежьи слова на ус мотали. Озабочен был Среблян, по лицу его тучи ходили, в глазах молнии посверкивали. Сошлись на одном: в поход идти надо, причем скоро. На судах, что море себе в дань забрало, зерно везли – неровен час будет Салхан-град голодать. Полей, что меж городом и скалами лежат, все одно не хватит, чтобы и город, и рудники прокормить. Беда была в том, что и уцелевшие корабли сильно потрепало в буре, чинить их было надобно, на то требовалось много дерева, а где его взять? Порешили один корабль починить, на нем пойти к Даланайским берегам, напасть там на поселение, привезть все, что надобно... Слушал и хмурился кнеж. Я стоял близ его кресла, где мне теперь по уставу было место отведено, и больше на него смотрел, чем слушал, что люди его говорят. Не любо ему было то, что они говорили. Видел я, что не хочет он снова этим летом ходить в набег – не хочет, а надо. Любопытно, один ли я это заприметил или нет? До того Сребляна все это встревожило, что не усидел он на месте, встал и стал прохаживаться по горнице, пока люди его наперебой говорили, сильными пальцами рассеянно волосы назад убирал. И чудилось мне, будто мыслью он далеко...
Может, оттого и случилось то, что дальше было. Среблян, как я сказывал, был среди неродов лучшим воином, а как быстр он и как трудно его врасплох застать – то я по собственному опыту знал. Никто не мог обернуться на опасность быстрей него. Никто и не обернулся.
Я тоже не обернулся, куда мне в скорости со Сребляном тягаться? А только вдруг что-то екнуло во мне. Что-то кольнуло внутри, как было, когда с Могутой дрался. И как кольнуло – я выхватил меч. Сам не ведаю, для чего, – а вот почуял лихо, еще никем не замеченное, и выхватил.
Среблян, меряя горницу шагами, как раз до дверей дошел и спиной к ним повернулся. И в тот же миг в проходе появился человек. Я успел заметить только, что он лыс и ободран, увидел блеснувшее на свету лезвие – то ли нож, то ли копье... Возник он у Сребляна прямо за спиной. Бросился молча – никто ни крикнуть не успел, ни оружие выхватить. Да только я-то меч в руке уже держал. И бросил его вперед, метя клинком человеку в грудь.
Потом-то я понял, как это со стороны смотрелось. Ходит себе кнеж по палате, а тут один из его людей обнажает меч и прямо в кнежа кидает. Немудрено, что на меня тут же кинулись. Гвалт поднялся – страшное дело. Я думал, сразу зарубят – а ведь даже не знал, достиг ли мой клинок цели, да и в самом деле не попал ли я ненароком в Сребляна... И тут только до меня дошло, что я сотворил.
– Отпустите его! Да пустите же! – Голос воеводы отдался громом, все так и смолкли, будто онемев разом. Пустили меня. Я вырвался, тяжко дыша, глянул вперед.
Среблян, живой и невредимый, стоял у двери и смотрел вниз. У ног его лежал, корчась и загребая руками воздух, тот самый мужик, которого я заприметил в дверях. Меч мой торчал у него в груди, насквозь ее пробив, – я аж удивился, и где у меня сила взялась так метнуть? Мужик хрипел, кровавые пузыри губами пускал, взглядом затуманенным, будто у бешеного пса, глядел на Сребляна и все силился сказать что-то, да только сипел. Вид у него был жуткий, глаза запавшие, щеки ввалились так, что кости черепа проступали, и пахло от него, будто он последние лет десять просидел в яме, – землей и нечистотой. И вдруг увидел я широкие вмятины, темнеющие у него на запястьях.
То каторжник был. Один из тех мужиков, кого нероды отправляли на рудник в гору Салхан, кровавое серебро копать.
И тут пронесся над горницей вой, страшней которого я в жизни не слыхал. У меня аж волосы дыбом встали – так собака воет, которой злые дети хвост отрубили. Услышишь его – и сердце в миг на куски порвется, столько горя и муки нечеловеческой в этом вое.
Из угла метнулся не кто-нибудь – Ивка. Как есть, в бабьей своей одеже – да иначе я его и не видел никогда. И откуда он взялся там, как проник, зачем в тени прятался, что вынюхивал? То мне поныне неведомо, а тогда я о том и вовсе не подумал. Кинулся он к каторжанину, что последние мгновения свои доживал, рухнул перед ним на колени. Никого, казалось, вокруг не видел – ни дружинников, ни Сребляна, что в двух шагах стоял и смотрел на него.
– Батька! – закричал Ивка таким голосом, будто сам собирался упасть замертво. – Батька!
Каторжанин повел налившимися кровью глазами, лицо его измученное озарилось удивлением. В толк, верно, не мог взять, что это за девка над ним воет, за руку хватает, батькой зовет? А потом так и застыл, даже судорога его бить перестала. Поднял руку неверную, Ивке на щеку положил, провел, будто ощупью надеялся вызнать то, в чем глаза отказали. Ивка ревел, черные от сажи слезы катились по нарумяненным щекам и капали его отцу на разрубленную грудь.
– Батька...
– Отрадко... сынок... – прошептал каторжанин и провел ладонью по его лицу, размазывая свою кровь и его румяна. – Что ж они с тобой сделали, изверги?
И так удивленно он это сказал, не зло, не презрительно совсем. Я в на его месте из последних сил бранью такого-то сына покрыл, с проклятием отцовским на Ту Сторону отошел. А он только молвил снова: «Что ж ты, сынок...» И умер.
Ивка рыдал, обхватив отца поперек груди, перемазанный весь в отцовской крови, в голос рыдал. И те, кто стоял кругом него, молчали, словно земли в рот набрав, сырой, холодной земли.
Я подумал – не подойти ли, не забрать ли мой меч Прожор, до крови охочий. Почему бы и не забрать? Глядел на Ивку и думал об этом: хорошо ли то будет, достойно ли, если подойду, оттолкну пацана, упрусь ногой в тело его отца, да и выдерну свой клинок. И что почувствую, когда так сделаю? Пойму ли, что вот наконец стал неродом, как всегда боялся? Ох, руки мои дурные, проклятые, что ж вы вечно вперед лезете, делаете прежде, чем голова думает?! А и поделом бы в оковы вас, не творили бы этакого зла! Подумать ведь сил несть, что пережил человек этот, Ивкин отец, чтобы досель дойти. Как с рудников бежал, как в город проник, в кнежий двор прокрался, миновав стражу... Сколько людей на пути своем убил, чтоб добраться до воеводы, своими руками забить нелюдя, который жизнь ему поломал, сына его отнял... а даже не знал ведь, что хуже, чем отнял, – облика человеческого лишил. И коли верно Горьбог дает каждому по заслуге – достоин был господин наш Среблян такой смерти от злого удара в спину. Достоин! И лежал бы сейчас на этом полу вместо Ивкиного отца, кабы не я. Так должно было быть, да кто-то за руку дернул меня, проклятого, – не иначе Янь-Горыня, чтоб пусто было ей...
Под нестихающий Ивкин вой кнеж обернулся и поглядел мне в лицо.
Не ведаю, долго ли смотрел – мне мнилось, что целый год. Потом сказал:
– Мертвяка вон. Прибрать тут.
И ушел, не стал продолжать совет, ни на кого больше не посмотрел.
Наутро нашли Ивку в его собственной горнице за запертыми дверьми. Повесился Ивка.
Счастлива, как узнала об этом, горько плакала. Часто что-то стала плакать моя зазноба, как за меня пошла... Оказалось, она тайком от меня с Ивкой дружбу водила. Уж не знаю, в чем была та дружба – платьями они, что ли, менялись? – да мне и недосуг было вызнавать. Я не сказал ей, как все вышло, но она и без меня узнала – люди болтать принялись, язык им узлом не завяжешь. Думал – озлится Счастлива. А не озлилась вроде, наоборот. Гладила мои волосы, и целовала меня, и ни словечка не говорила. Не знаю, что думала – я боялся спросить.