Лже-Петр - царь московитов
Шрифт:
Лефорт строчил, а Меншиков просто задыхался от восторга, облизывал пересохшие с похмелья губы, дергал галстук. Петр, казавшийся ему ещё в Голландии каким-то странным, коряво говорившим, нелюдимым и всего страшившимся, здесь, в Москве, будто расправил крылья.
* Мой любезный друг (искаж. нем.).
– Да, мин херц, надобно порадовать народ, а то втемяшится им что-нибудь в башку, как недавно стрельцам - эх, баловной народ! Водки бы только им поболе - сволочь на угощение повадна. Дворецкого сейчас покличем, пусть везет сюда одежды для церемонии, мы же подарками займемся, захлебывался от предвкушения Меншиков, уже видевший себя неподалеку от Петра въезжающим в Москву на белом польском скакуне, задорого приобретенном в конюшне короля Августа.
– Да, с подарками промашки не может быть!
– щурил глазки Франц Лефорт.
– У меня, всемилостивейший государь, уже все расписано, все наготове: что вашей матушке вручить, что августейшей супруге, царице Евдокии Феодоровне, что наследнику, что Прасковье Феодоровне, царице, вдове братца вашего, что царице Марфе Матвеевне, вдове царя Феодора, что сестрице, Наталье Алексеевне...
– Ладно, вижу, что всех упомнил, не забудем, - дернул усом Лже-Петр, видя в усердии Лефорта назойливость и суетливость.
– Сейчас пошлите гонца к царице Евдокии. Пусть от меня с поклоном скажет, что ввечеру явлюсь к ней в спальню. Баню пускай натопят...
Меншиков так и расплылся глумливой рожей, точно он сам и был царем, готовившимся к встрече с миловидной, заждавшейся объятий мужа супругой.
– Да ещё пускай ей скажут, что из окошка в сумерках увидит фейерверк немецкий - подивится. Ладно, довольно. Чего запамятовал, дорогой вспомню. Чай, теперь долго не уеду из Москвы. Править буду по-старому, как отец и дед мой царили.
Уже через два часа, к полудню, на обширном дворе Преображенского все задвигалось, засуетилось. Ржали отдохнувшие за ночь кони, впрягались в вычищенные колымаги, рыдваны, кареты, седлались нарядными седлами, облекались драгоценной, с жемчугами и золотыми бляшками, мохрами и кистями, сбруей, с позлащенными стременами. Веселые, незлые перебранки и матюги конюхов, беготня казаков и гайдуков, стременных и дворянчиков посольства, вернувшихся вчера с царем. Когда поезд был готов, на крыльце явились государь, Александр Данилыч, Лефорт, Головин - все в русских одеяньях, как приказал Лже-Петр.
Сам царь в карету не забрался - посадил в неё Лефорта с Головиным. Пропустив в ворота, вперед себя, пять десятков казаков и гайдуков, облаченных в красные кафтаны с двуглавыми, шитыми золотом орлами на груди и на спине, дал шпоры своему серому в яблоках жеребцу, который легко вынес государя на дорогу.
"Ну, вперед!
– забилось сердце Лже-Петра.
– Как жаль, что вы, родные мать и отец мои, не видите меня сейчас! Я, Мартин Шенберг, благодаря всесильному Провидению стал царем огромной, бескрайней страны, и мое воцарение здесь сделает процветающей и мою милую, маленькую Швецию! Да, я царь, я - полубог, и вряд ли сам Юлий Цезарь ощущал себя таким же величественным, возвращаясь в Рим после похода на варвара, как я, въезжающий в Москву!"
И наряд был царским на Лже-Петре! За час до выхода во двор он облачился в сорочку и порты из полотна, отделанные по швам и по подолу золотой тафтой и мелким жемчугом, натянул штаны из синей камки на тафтяной подкладке. Поверх сорочки надел зипун из тонкого сукна малинового цвета, по вороту обшитый сапфирами и бирюзой, со стоячим жемчужным ожерельем. Но ферезь из багдадского атласа Лже-Петр надевать не стал - предпочел, по совету боярина-дворецкого, ездовую чугу из бархата, гранатового цвета, стан же затянул желтым поясом с кистями, за которым красовался у него большой кинжал из Бухары, в богатых чеканных ножнах, усыпанных рубинами и изумрудами. Но ногах - короткие сафьяновые чоботы, шапка - из объяри с околом из куницы, с павлиньим перышком.
Через полчаса пути Лже-Петр стал ощущать заметную тяжесть, будто и не материя вовсе пошла на пошив всех его драгоценных одежд, а грубая кожа. Тонкое полотно белья не спасало от зноя, а ехать пришлось в самую жарынь августовского погожего дня, и пот струился по спине властелина, стекал со лба по щекам, за ворот, на грудь. И чем сильнее нагревалась одежда, тем невыносимей пахла она, извлеченная из сундуков, где она хранилась, пересыпанная от жука и моли сухой полынью, табаком, ещё какими-то снадобьями. Редко проветриваемая, отдавала она сейчас все то, что впитала в себя за годы лежания. Но Лже-Петр, заставляя себя думать о том, что стоит лишь приехать в Кремль, и там он сможет снять с себя наряды, пройтись в одной сорочке, угрюмо улыбался, посматривая по сторонам дороги, и все ждал, когда же появятся московские постройки, и он увидит подданных, опустившихся на колени перед ним, приветствующих его криками радости.
Миновали две деревни, какой-то монастырек, и вскоре перед царским поездом, когда перевалили за пригорок, на который взобралась дорога, открылась картина, поразившая Лже-Петра и заставившая его сердце заколотиться сильнее - в двух верстах перед ним лежала Москва, и казалось, что само солнце купалось в золоте многих её куполов. Уже отсюда слышался звон колоколов - в ровном, нетрепетном гудении нельзя было выделить ни низкого, ни высокого колокольного голоса, потому что все они слились в одной песне, и ошеломленный Лже-Петр почему-то с негодованием и какой-то завистью подумал: "Да что они, на самом деле язычники, поклоняющиеся идолам, истуканам, или здесь впрямь живет... христианский Бог?"
Уже в слободах въезжающего в город царя встречали москвичи. Лефорт, нарочно оставивший карету и шедший рядом с конем Петра, негромко говорил ему:
– Весьма ответственный момент, ваше величество! Подданные встречают вас, так будьте же радушны, благодарны им за встречу, но не теряйте царственного великолепия. Кланяйтесь слегка на все стороны, и больше, больше важности на лице. Русские любят и почитают недоступных владык!
Лже-Петр делал все, что велел ему Лефорт, и видел, что многие из встречающих его падали на колени, крестились, стукались лбами о землю, тут же поднимались с измазанными пылью лицами, и пыль тотчас превращалась в грязь, потому что почти все плакали от радости, от умиления, размазывали её по щекам, будто находили в этом какое-то особое удовольствие.
– Батюшка-а-а! Царь ты наш православный, государюшка-а-а! На кого ж ты нас покида-а-а-л-та-а-а!
– протяжно выла одна толстая баба, которой удалось-таки выскочить на дорогу и схватить за узду царского коня, что сильно испугало Лже-Петра, но женщине, получившей несколько ударов бердышным ратовищем от одного из стрельцов, обступивших дорогу, пришлось раствориться в толпе, из которой, однако, кричали:
– Сохранил-таки Спаситель всемилостивейшего отца нашего, Петра Алексеевича-а! Не дал сгинуть в неметчине!
– Царь-государь!
– плаксиво вопил другой.
– Не езди больше к немцам, не езди-и-и! Лихие люди немцы-ы! Опоят отравой какой, беленой, будешь навек недужный, а нам-то государь здоровехонький надобе-е-н, с высокой мышцей, со крепкою, чтоб не отдать нас ворогам-ам!
Въехали в город, как понял Лже-Петр по тому, что сплошь пошли дома крепкие, хоть и не похожие совсем на те, что он видел в Европе, много встречалось и каменных, выбеленных известкой, с высокими заборами, но больше было деревянных, чудных, мудрено громоздивших друг на друга разновеликие свои части, многоцветных, с резными подзорами, кружевами, коньками - пряничные дома. Церквей тьма-тьмущая - чуть ли не на каждой улице. В каждой двери распахнуты, а внутри мерцают свечи, и на улицу летит строгое церковное пение, гудят басовито, точно рассерженный рой пчелиный, голоса дьяконов. На папертях, на деревьях, заборах - народ. Руками машут, кричат царю здравицы, толкают в спины стрельцов, силясь пробиться к государю.