Лжец
Шрифт:
... Я стоял, прислонясь к кухонной двери, и курил трубку. Мария тем временем принялась за готовку. Казалось, она занимает собою всю кухню. На ней было темно-серое, в черных разводах платье, тяжелое, длинное. Поверх платья она повязала широкий крахмальный передник. В родных стенах она снова стала самой собой, неулыбчивой и молчаливой. Молчал и я. Я здесь частый гость и привык, что иной раз мы не обмениваемся и десятком слов. Мария почему-то питает безграничное уважение и к роду моих занятий, и к моей персоне. Я чувствовал, ее смущает, что я стою у дверного косяка, где мог стоять ее сын, где стаивал ее муж, однако же причетнику находиться не подобало - причетнику подобало сидеть в горнице, в кресле-качалке, и рассматривать семейный альбом.
Но после того, что произошло в церкви,
Мария подошла к выкрашенному в красный цвет дровяному ящику и набрала щепок, чтоб подтопить плиту. Я молча зажег спичку, подал ей. Щепки занялись быстро, я услышал потрескиванье и запах горящей сосны. Я обратил внимание, до чего аккуратно уложены в ящик полешки. Мария любит порядок. Конечно, утварь в этой голубой кухоньке далеко не новая, но как разительно отличается Мариин дом от того, где живет больной Кай. У матери Кая, Хансигне, обстановка тоже скудная и старая, но на всем лежит печать ее беспомощности, несусветного неряшества. У нее не вещи, а рухлядь. Мариины же вещи от долгого употребления обрели благородство. Дом ее дышит чистотой. Здесь пахнет свежевыстиранным, свежевыглаженным бельем.
Чтобы дольше не смущать ее, я перешел в горницу, опустился в кресло-качалку и взял в руки толстый альбом, который всякий раз услужливо лежит на виду и который я многажды перелистывал.
На стене тикают старинные часы работы лондонского мастера. На дверце под циферблатом - олеография, изображающая сцену на охоте: охотник целится с колена в благородного оленя. Охотник - в синем, олень - рыжий, лес зеленый. Олень подскочил и выкатил глаза, словно его уже настигла пуля. Проходят годы, а он все парит в своем предсмертном прыжке. И еще одна олеография висит на стене - из южных краев; на ней изображен Христос, поверх его рубища пламенеет сердце, обвитое терновой лозою, от сердца расходятся яркие лучи. Чуть дальше - треугольная полка, уставленная кофейными чашками, там же стоят Мариин псалтырь и водочная стопка, принадлежавшая ее мужу. А вот цветной рисунок трехмачтовой шхуны "Маргрете", на которой плавал в молодые годы Йохан, Мариин муж. Волны лежат ровнехонько, точь-в-точь как полешки в дровяном ящике. На комоде красуется старинная, английского фаянса, супница. Рядом - чучело броненосца, руки чучельника придали ему форму корзинки, Мария хранит в ней рождественские открытки. Тут же, на комоде, в рамках из ракушек и перламутра, стоят семейные фотографии - всё мужнина родня. В доме множество вещиц, которые Йохан понавез в дни своей молодости, эти диковинки прибило сюда прибоем океанских странствий.
Входит Мария. Выдвигает из комода ящик. Вынимает скатерть, белую, как свежевыпавший снег, благоухающую. Накрывает ею стол. Уходит обратно, заслоняя собою дверной проем. До меня доносится побулькиванье в чугунке с картошкой, пар, поднимающийся из чугунка, отдает прелью.
Бывая у Марии, я открыл для себя одно удивительное обстоятельство. Все, что ни есть в этом доме, принес с собой Йохан (в супружестве они нажили самую малость, поскольку едва сводили концы с концами). И не потому, что Мария была бесприданницей, - муж взял ее из зажиточной семьи, из старой усадьбы в самом сердце материка. От Олуфа я слышал, что, получив однажды кое-какое наследство, Мария поручила родственникам распродать его. В доме нет ничего, что напоминало бы, откуда она родом. Она зачеркнула свою юность, сожгла свои корабли. Приняла то, что судьба послала ей, и перевернула чистую страницу. Нет, одну вещь все ж таки она сберегла. Толстый альбом с фотографиями.
Йохан был старше ее и уже поражен недугом, когда они поженились. Марии пришлось много тяжелее, чем большинству рыбацких жен. Но она не сдавалась. Будучи крепче мужа, она возила за него тачку, вытаскивала сети, даже выходила с ним в море, говорят. А кроме того, нанималась
Что ее держит здесь? Этого она никогда не откроет. А может, она и не сумела бы объяснить.
Я сидел в кресле-качалке и глядел в окно. За изгородью и сиреневыми кустами начиналось поле. Полого, благоговейными волнами оно поднималось к подножью холма, на котором темнел наполовину распаханный курган бронзового века с полегшими кустами терновника. Правее торчали недвижные крылья мельницы и дымоход маслобойни. Да, на Песчаном острове всего понемножку. Самый обыкновенный мирок.
И вместе с тем что может быть выше этого холма?
– подумалось мне. Его не найдешь на географических и астрономических картах, но посмотри, он уже заслонил полнеба. А если выйти в поле и лечь на спину, он и вовсе упрется в небосвод и загородит собою весь мир.
Выходит, Песчаный остров не так уж и мал!
– подумалось мне. А сколько тут неизведанного! Здесь произрастает множество диких растений, водорослей и мхов, которые мне незнакомы. То и дело попадаются зверьки, которых я до этого не примечал. Что я, собственно, знаю о составе и свойствах почвы, о геологии острова? Мои познания в области его истории невероятно убоги. Что мне известно о людях, которые населяли его прежде, и что, в сущности, знаю я о тех, кто живет здесь сейчас? Люди недолговечны, как трава. Дунет ветер, древний ветер, и вот уже нету их, они умерли и позабыты. И по острову расхаживают другие, которые понятия не имеют о тех, кто жил здесь до них, трудился в поте лица, судачил, плакал, смеялся, обманывал и ободрял друг друга. Дунет ветер, и вот уже этих, других, тоже нет, они стали добычей червей и забвенья. Осталось одно-два предания, и все.
Да, или память о жизни людской полностью выветривается, или оседает щепоткой знания. Что, если попытаться сохранить эту щепотку знания? Так вот, я сидел у окна в Мариином кресле-качалке, и мне пришло в голову основательно изучить и подробно описать этот остров, начиная с его обитателей и кончая лишайниками, покрывающими надгробия, и веселыми рачками-бокоплавами на морской отмели. Да, вот такая мне пришла в голову мысль, Нафанаил. Я бы даже сказал, тщеславная мысль.
Видимо, на меня повлияло, что сегодня в церкви я особенно остро почувствовал себя чужаком. А еще, быть может, и то на меня повлияло, что сидел я именно в горнице у Марии - человека, который тоже когда-то считался пришлым, но сумел обрубить свои корни и прижился здесь, и потому можно сказать без преувеличения: если кто и стоит обеими ногами на острове, принадлежит острову целиком, так это Мария, мать Олуфа.
Мария входит в горницу и ставит на белую скатерть тарелки. Идет обратно, но в дверях останавливается и, глядя на меня через плечо, говорит:
– Тебе, наверное, известно, что Аннемари была здесь перед тем, как идти в церковь?
– Нет.
И тут мне никакого покоя!
– думаю я про себя. Судя по запаху, на сковороде у Марии жарится угорь. Ну к чему сейчас заводить эти малоприятные разговоры!
– Она приходила сказать, что между Олуфом и ею теперь все кончено.
– Может, оно и к лучшему.
– Ты так думаешь?
– обронила она и удалилась на кухню.
Я сидел, вдыхая доносившиеся до меня ароматы. Сейчас я покрою лице свое жиром своим, и обложу туком лядвеи свои, как говорится в Писании*. А потом, в тишине и покое, примусь за труд о Песчаном острове.
* Книга Иова, 15, 27.
Мария вернулась с бутылкой слабого пива, поставила ее на стол и сказала:
– Знаешь, это единственное, что Аннемари сделала нам доброго.
И снова вышла в кухню. А я подумал: может, она и права. Как бы там ни было, она цельна в своих чувствах. Или горяча, или холодна*. Без тепловатости, а это проклятие многих и многих, в том числе тех, кого снедает глубокомыслие. Так вот, оказывается, почему Мария и Аннемари смогли усидеть в одном автомобиле.