Мадемуазель Клод
Шрифт:
Прежде чем начать эту историю, должен сказать вам, что м-ль Клод была шлюхой. Да, шлюхой, и я не собираюсь убеждать вас в обратном, но речь сейчас не о том — уж коли м-ль Клод шлюха, то как прикажете называть всех прочих женщин, с которыми мне доводилось встречаться? Сказать о ней «шлюха» значит не сказать ничего. М-ль Клод — больше, чем шлюха. Я не знаю, как ее назвать. Может быть, просто — мадемуазель Клод? Soit 1 .
У нее была тетка, которая не ложилась спать, каждый вечер ожидая ее возвращения. По правде говоря, мне с трудом верилось в существование какой-то тетки. Какая к черту тетка? Скорее всего, это был ее maquereau 2 .
1
Пусть будет так! (фр.).
2
Зд. любовник (фр.).
Вскоре выяснилось, что мои терзания напрасны. Никакого maquereau у Клод не было. Первый maquereau в ее жизни — Я. Хотя мне это слово совсем не подходило. Сутенер — так будет точнее — и этим все сказано. Отныне я ее сутенер. О'кей.
Я хорошо помню, как впервые привел ее к себе — я вел себя, как последний идиот. Когда дело касается женщин, я всегда веду себя, как идиот. Беда в том, что я их обожаю, а женщины не хотят, чтобы их обожали. Они хотят… ну да ладно, как бы то ни было, в первую ночь, хотите верьте, хотите нет, я вел себя так, будто никогда в жизни не спал с женщиной. До сих пор не понимаю почему. Но именно так все и было.
Помню тот момент, когда она стояла, не раздеваясь, возле моей постели и смотрела на меня, словно ожидая, что я что-нибудь предприму. Меня всего трясло. Меня начало трясти, как только мы вышли из кафе. Едва касаясь, я поцеловал ее — кажется, в губы, — а может, попал в бровь — я никогда не занимался… этим… с незнакомыми женщинами. Почему-то мне казалось, что она делает мне величайшее одолжение… И шлюха порой может пробудить в мужчине такое чувство. Но, как я уже сказал, Клод не была шлюхой.
Не снимая шляпки, она подошла к окну, закрыла его, опустила шторы. Потом искоса взглянула на меня, улыбнулась и произнесла что-то о том, что пора бы и раздеться. Пока она возилась возле биде, я мучительно стягивал с себя одежду. Я волновался, как школьник. Я не хотел смущать ее своим нетерпеливым взглядом, поэтому тупо топтался возле письменного стола, перекладывал бумажки, сделал несколько абсолютно бессмысленных записей, накрыл чехлом пишущую машинку. Когда я обернулся, она стояла в одной сорочке возле умывальника и вытирала ноги.
— Ложись скорей! — сказала она, не прекращая своего занятия. — Надо согреть постель.
Все было так естественно, что моя неловкость и смущение стали потихоньку проходить. Ее чулки были аккуратно сложены, на поясе висело нечто, напоминавшее сбрую (впрочем, вскоре это нечто плавно опустилось на спинку стула).
В комнате было довольно прохладно. Уютно прижавшись, мы молча лежали, согревая друг друга, молчание грозило затянуться. Одной рукой я обнимал ее за шею, другой крепко прижимал к себе. В ее глазах стояло то самое ожидание, которое я заметил, едва мы переступили порог комнаты. Меня опять затрясло. Из головы разом вылетели все французские слова.
Не помню, говорил ли я, что люблю ее. Наверное, говорил. Даже если и говорил, то она наверняка немедленно забыла об этом. Когда она собралась уходить, я протянул ей экземпляр «Афродиты» — она не читала ее — и пару шелковых чулок, купленных для кого-то другого. Я успел заметить, что она питает слабость к чулкам.
Когда мы встретились вновь, я уже переехал в другой отель. Она с любопытством огляделась, и одного взгляда ей оказалось достаточно, чтобы понять, что дела мои идут неважно. Она простодушно осведомилась, хорошо ли я питаюсь.
— Тебе нельзя тут оставаться надолго. Здесь слишком уныло.
Может, она и не произнесла слова «уныло», но я знал, что именно это она и имела в виду. Здесь и вправду царило уныние. Мебель разваливалась, подоконник растрескался, ковер истрепался и нуждался в чистке, в кране не было воды. Освещение было слишком тусклым, тусклый желтый свет падал на покрывало, придавая ему несвежий, слегка заплесневевший вид.
Ночью она вдруг решила сделать вид, будто ревнует меня.
— У тебя есть еще кто-то, кого ты любишь.
— Нет, больше никого.
— Тогда поцелуй меня, — попросила она и пылко прильнула ко мне, ее жаркое тело вздрагивало и трепетало. Я погружался в горячее тепло ее плоти, купался в ней… нет, не купался, а утопал в неге и блаженстве.
Потом мы немного поболтали о Пьере Лоти и о Стамбуле. Она призналась, что хотела бы когда-нибудь попасть туда. Я согласился, сказав, что и сам не прочь побывать там. Неожиданно она произнесла — кажется, это прозвучало так: «у тебя есть душа». Я не нашелся, что ответить — наверное, я был слишком счастлив. Когда шлюха говорит, что у вас есть душа, это кое-что значит. Не часто шлюхи пускаются в рассуждения о душе.
Но на этом чудеса не кончились. Она отказалась взять у меня деньги.
— Ты не должен думать о деньгах, — заявила она. — Мы же теперь друзья. К тому же ты так беден…
Она не позволила мне встать, чтобы проводить ее домой. Достав из сумочки несколько сигарет, она высыпала их на столик возле кровати. Одну сунула мне в рот и поднесла к ней подаренную кем-то бронзовую зажигалку. Потом наклонилась поцеловать меня на прощанье.
Я взял ее за руку:
— Клод, vous etes presque un ange 3 .
3
Ты почти ангел (фр.).
— Ah non! — поспешно ответила она, и в ее глазах промелькнула боль. А может, страх.
Это presque, уверен, всегда и губило Клод. Я сразу ощутил это. Потом я написал ей письмо, лучшее из когда-либо написанных мною, несмотря на отвратительный французский. Мы прочли его вместе в том кафе, где обычно встречались. Я уже сказал, что мой французский был чудовищным, за исключением тех строк, которые я позаимствовал у Поля Валери. Когда она дошла до них, то на мгновение задумалась. «Как красиво!» — воскликнула она. — «Правда, очень здорово!» С этими словами она лукаво посмотрела на меня и стала читать дальше. Дураку понятно, что вовсе не Валери так растрогал ее. Он тут не при чем. Она расчувствовалась из-за той сладкой чуши, которая была там написана. Я ведь разливался соловьем, неимоверно разукрасив свое послание всеми утонченностями и изысками, какие только были доступны моему перу. Правда, когда мы дочитали до конца, я ощутил некоторую неловкость. Пошло и недостойно пытаться воздействовать на ближнего, прибегая к таким дешевым приемам. Не то, чтобы, я был неискренен, но когда первый порыв прошел, я понял, — не знаю, как сказать лучше, — что мой опус больше походил на литературное упражнение, нежели на объяснение в любви. Сильнее прежнего переживал я собственное ничтожество, когда, сидя со мной рядом на постели, Клод вновь и вновь перечитывала письмо, на этот раз беззастенчиво пеняя мне за грамматические ошибки. Я не скрывал своего раздражения, и она немного обиделась. Но все равно она была счастлива. Она сказала, что навсегда сохранит письмо.