Магия, любовь и виолончель или История Ангелины Май, родившейся под знаком Рыб
Шрифт:
– Ангелина Май, «Невское время», – так, кажется, принято представляться у журналистов. – Где мы можем присесть?
– Пойдемте, – сказал он, и низкие ноты его голоса потерялись в глубине коридора. Он вытянул из кармана часы на цепочке и мельком на них взглянул. – Сюда заходите.
Мы вошли с ним в маленький кабинет. А может быть, это был репетиционный зал. Здесь помещались рояль, два стула и бархатная темно-вишневая банкетка.
– Заходите. Садитесь.
Я вдруг подумала, что своей принципиальной невозмутимостью он очень похож на молодого врача. Спасибо, что не сказал «раздевайтесь».
– Я вас слушаю.
«Это я тебя буду слушать, дружок», – ехидно сказала я про себя. Сама же соорудила благожелательную улыбку и для разгона спросила с абсолютно утвердительной интонацией:
– Вы не будете участвовать в конкурсе.
– Нет, – ответил он, глядя на меня с терпеливым ожиданием.
– Вы возлагали большие надежды на этот конкурс? – ляпнула я, ужасно на себя сердясь. Вот журналистка-кретинка! Где же зазубренные слова: «какие», «как» и «почему»?
– Надежды юношей питают, – расщедрился он на три слова, смысл которых от меня ускользнул.
И опять замолчал, полагаясь на мой профессионализм. Насколько я знала, ему двадцать восемь. Пожалуй, не юноша. Скорее, мужчина. И тут он опять заговорил сам.
– Я вообще не особо понимаю, кому теперь может быть нужно какое-то мое интервью. Я не участвую в конкурсе Чайковского и скорее всего участвовать в нем не буду уже никогда. Возрастной ценз. До тридцати двух.
А конкурс бывает не чаще, чем Олимпиада. Так о чем нам вообще разговаривать?
– Ну, во-первых, у вас уже есть регалии. Вас знают. И возможно, вы могли бы поделиться своими прогнозами относительно будущих лауреатов…
– Я не предсказываю будущее, – сказал он не особенно дружелюбно, – и вообще не имею ни малейшего желания в него заглядывать.
– Никогда не встречала людей, которым было бы это неинтересно, – попыталась я затронуть любимую тему.
– Будущее интересует меня лишь настолько, чтобы продолжать жить и не покончить с собой. – Этот пассаж Туманский окрасил удивительным цинизмом. Видимо, оттого, что болезненно переживал внезапную перемену в своем ближайшем будущем… Самое неприятное, что в этом была моя вина. Или я слишком много о себе возомнила?
– Вы не могли бы рассказать немного о том, как все начиналось? – предложила я, припоминая, что, кажется, этот вопрос и был у меня первым.
– Что именно начиналось? – переспросил он, нахмурив темные брови и действительно силясь меня понять.
– Как вы стали виолончелистом? – сказала я, ужасаясь тупости вопроса.
Он шумно вздохнул, глядя в полированную крышку рояля, и сказал:
– Начал заниматься… – пожал он плечами. – Но виолончелистом я не стал. То есть я бываю им. Иногда. Когда беру в руки инструмент. Но потом перестаю быть. Становлюсь кем-то другим.
– Кем?
– В зависимости от того, что я делаю. Читаю – читателем, пишу – писателем. Пельмени варю – кухаркой. И так далее.
– А кто вы сейчас? – спросила я с интересом.
– Я вот как раз сейчас пытаюсь это понять, – он усмехнулся и оторвал свой взгляд от манящей черноты рояля. Какого цвета его глаза, мне рассмотреть не удалось. Заметила только, что темные.
– Какая музыка вам ближе? – попыталась я заговорить на тему, которая должна была быть ему интересна.
– Мне ближе то, что дальше, – кратко ответил он. Но потом, видимо, и сам почувствовал, что это сильно смахивает на хамство, и поспешно добавил. – Я имею в виду, что мне интересно то, чего я раньше не делал. Чем сложнее задача, тем интереснее. Я готовил для этого конкурса сложную программу. Шнитке. Шостакович. То, чего раньше избегал. Теперь дорос. Но пока, видимо, не судьба.
– Что у вас с рукой? – проникновенно спросила я. И мне показалось, что вопрос мой торчит из беседы, как сучок из доски.
– Поскользнулся, упал, очнулся – гипс. – По-моему, он надо мной открыто издевался. Даже голову набок склонил, наблюдая за выражением моего лица.
– Я серьезно… – вздохнула я и опустила глаза. Ну посмотри на меня. Разве можно такую обижать?
– В драку ввязался, – нехотя сказал он.
– Ну как же можно! Вам ведь надо руки беречь! – участливо пролепетала я.
– Голову мне тоже надо беречь, – резонно заметил он.
– А на вас что, напали? – Я попыталась сделать самое наивно-восторженное выражение лица, на которое была способна.
– Да нет, ну что вы… – он позволил себе рассмеяться. – Я всегда нападаю первым.
И я неожиданно увидела в нем за синеватой небритостью и мрачной невозмутимостью того самого юношу, которого питают надежды.
– Вы совершенно не похожи на музыканта, -сказала я, смутно отдавая себе отчет в том, что это, кажется, не мое собачье дело – на кого он похож.
– Вы, между прочим, тоже совершенно не похожи на журналистку, – он рассматривал меня с серьезными претензиями во взгляде.
– Да? Интересно, почему? – кокетливо засмеялась я, пытаясь скрыть за смехом панику.
– Потому что вы забыли включить диктофон, – сказал он, продолжая разглядывать меня уже с некоторым любопытством.
– Да что вы… – фыркнула я смущенно и стала вертеть в руках незнакомый аппарат. Что-то непонятно, где тут что. Чувствуя, что краснею, я пробормотала с жалким девичьим смешком: – А как его включать?
– Очень просто, – ответил он, подошел поближе и слегка притопил левой рукой клавишу с треугольничком. И взглянул на меня, видимо, пытаясь установить степень моей вменяемости. Зато я увидела, что глаза у него многоцветные – темно-серые со сложной арабской вязью. А вокруг зрачка всполохи рыжего огня. – Времени у вас осталось мало. Давайте, по возможности, поскорее.
Времени у меня осталось мало. А что я узнала у него? Да почти ничего. Правду он мне не сказал. Напали? Что-то непонятно. Да нет, не напали. Он нападает первым. О чем это он… Имею я хоть какое-то отношение к его травме или нет? Или все-таки это дело рук Антона? Как я могу это выяснить? Надо во что бы то ни стало вытянуть его на беседу. С протокольными вопросами ясно. Ему неинтересно.