Маисовый колос
Шрифт:
Вечером 24 мая 1840 года Буэнос-Айрес поднял знамя мятежа против ненавистной власти испанцев.
В описываемый нами день справлялась тридцатая годовщина этого исторического события.
Из дворца бывших испанских вице-королей, превращенного Розасом в казармы, струился ослепительный свет.
Обширные гостиные, в которых маркиза Собре-Монте когда-то давала великолепные балы и веселые вечера во время президентства и где при губернаторе Доррего затевалось столько любовных интриг и происходило столько семейных драм, — несколько лет представляли одну печальную картину разрушения, так как, кроме мышей и пауков, в них никто не жил. К этому же вечеру все гостиные были тщательно вычищены, оклеены дорогими обоями и уставлены прекрасной мебелью. Гвардейская пехота давала в них бал в
Город был роскошно иллюминирован, и на улицах толпились массы народа, гордого воспоминанием о совершенной им тридцать лет тому назад победе, хотя в сущности он очень мало выиграл от этой победы.
Экипажи, спешившие к казармам, продвигались с большим трудом, посреди волнующегося людского моря. Одна из карет, старавшаяся проехать по краю улицы, задела за походную кондитерскую и опрокинула ее. Немедленно толпа со страшными криками окружила плотной стеной экипаж, намереваясь стащить с козел кучера, обвиняя его в том, что он, будто бы, раздавил несколько человек. Явилась полиция и начала искать «искалеченные трупы», которые, по уверению крикунов, лежали под колесами экипажа. Убедившись, что не только нет никаких трупов, но даже ни у кого не имеется ни одной царапинки, причиненной экипажем, полицейские начали, разгонять толпу, которая не подавалась ни на шаг и производила страшный шум.
— Что же ты стоишь? — крикнул повелительный голос изнутри кареты. — Поезжай вперед! Если и раздавишь кого — не беда!
— Сеньор полицейский, — говорил другой, высунувшись из окна экипажа, — кажется в действительности никто не пострадал, но вот вам деньги, раздайте их, пожалуйста, тем, которые жалуются. Помогите нам только выбраться отсюда, мы торопимся и боимся опоздать.
— Конечно, они орут зря, — сказал полицейский, принимая кошелек с деньгами. — У нас все так: горланят из-за каждого пустяка... Сеньоры федералисты, — обратился он к толпе, — пропустите этих граждан. Это добрые федералисты, они спешат по нужному делу о благе и пользе отечество.
— А, ну, пусть они проезжают! — крикнуло несколько человек, очищая место.
Карета покатилась и через несколько минут остановилась на углу улиц Университетской и Качабамба. Из нее вышли четыре человека, один из них приказал кучеру приехать в это же место к половине одиннадцатого. Затем, плотно закутавшись в свои плащи, попарно двинулись по направлению к реке.
Недалеко от дома донны Марселины четверо незнакомцев встретились лицом к лицу с тремя другими, точно так же закутанными в плащи и шедшими от улицы Балькарсе.
Обе группы остановились как вкопанные, и начали с беспокойством всматриваться друг в друга.
— Сеньоры, — первым заговорил один из тех, которые приехали в карете, — позвольте вас спросить: не помешали ли мы нечаянно вашей прогулке.
Тройной взрыв хохота послужил ответом на этот вопрос.
— Э, да это вы!— веселым голосом продолжал спрашивавший. — Как вы нас напугали! Ну, теперь идем вместе.
Обе группы сомкнулись в одну и подошли к дому донны Марселины.
Но вместо того, чтобы постучаться, один из этих незнакомцев нагнулся к замочной скважине в двери и тихо прошептал:
— Двадцать четыре.
Дверь бесшумно отворилась и пропустила всех пришедших, после чего так же тихо затворилась.
Через несколько минут пришла новая партия в четыре человека, потом две по шести; все впускались в Дом, как только они произносили загадочный пароль: двадцать четыре.
Гостиная донны Марселины, куда входили все эти незнакомцы, походила на дортуар, так как вокруг стен были расставлены все наличные в доме кровати с постелями.
Вокруг стола, выдвинутого на середину, стояли стулья и кресло. На столе горели две свечи, оставляя в полутьме углы комнаты.
Прибывающие усаживались где попало: кто на стульях, кто на кроватях, и вполголоса перекидывались отрывистыми замечаниями. По временам кто-нибудь из собрания подходил к окну и внимательно всматривался
В ночной тишине ясно прозвучал удар городских часов.
— Половина девятого, сеньоры, — сказал один из пришедших раньше других и оказавшийся нашим старым знакомцем, доном Мигелем дель Кампо, — не явившихся более нечего ждать, раз они не пришли к назначенному времени, значит, вовсе не придут. Объявляю собрание открытым.
С этими словами молодой человек опустился в председательское кресло, приглашая сидевшего на одной из кроватей дона Бельграно пересесть на стул по правую его руку.
Остальные остались на своих местах.
Окна были наглухо закрыты внутренними ставнями, и на стол поставили еще две свечи, так чтобы все собравшиеся ясно могли видеть друг друга.
Самому старшему в этом собрании было лет двадцать шесть. Лида, фигуры, осанка, манеры, костюмы и язык доказывали, что собрание состояло из представителей высшего городского общества.
— Друзья мои, — начал дон Мигель, — вас должно было собраться тридцать четыре человека, но явилось только двадцать три. Но какова бы ни была причина отсутствия одиннадцати человек, никто из нас не заподозрит их в измене и не будет питать ни малейшего опасения за безопасность нашей тайны. Я одинаково ручаюсь как за присутствующих, так и за отсутствующих и считаю своим долгом добавить, что я принял некоторые предосторожности на тот случай, если бы нас здесь накрыли приспешники тирана. На реке, почти под самыми окнами, стоят лодки, готовые принять нас. Все мы хорошо вооружены, и я думаю, нам не трудно будет отделаться от убийц, сколько бы их ни было. Желающих бежать из города мои лодки перевезут на восточный берег, они могут потом возвратиться, если захотят. У наружных дверей стережет мой верный Тонилло; у окна, выходящего на улицу из передней, стоит слуга дона Луиса, такой же верный и преданный человек; наконец, на крыше дома сидит человек, к которому я тоже имею полное доверие, потому что он из одной трусости не выдаст нас. Это бывший учитель чистописания многих из нас. Он не знает, что вы здесь, ему известно только о моем присутствии, и этого вполне достаточно... Довольны вы, сеньоры, этими мерами предосторожности.
— Довольны! Довольны! Мы чувствуем себя после сказанного вами в такой безопасности, как будто находимся не в Буэнос-Айресе, а в Париже, — ответил молодой человек с веселым и беззаботным лицом, играя волосяной цепочкой.
— Ну, положим, — возразил дон Мигель, — едва ли кто из вас чувствует себя здесь в безопасности! Но, я за все отвечаю, потому что все предусмотрел. Теперь перейдем к цели нашего собрания. Вот, сеньоры, первый документ, по поводу которого я хочу посоветоваться с вами. Это список людей, успевших в течение четырех-пяти недель эмигрировать в восточную республику, их сто шестьдесят человек. Все они молоды, сильны и воспламенены любовью к отечеству. Кроме того, я знаю более трехсот человек, собиравшихся бежать при первом удобном случае. Нашлись уже и верные люди, которые берутся переправить их на восточный берег. Таким образом, в скором времени в Буэнос-Айресе будет пятьюстами патриотами меньше. Кроме того, отсюда ушло много молодых людей в предшествовавшие два года. Сейчас я сообщу вам, в каком положении находится армия освободительная и армия внутренних провинций. После действий дона Кристобаля, выигравшего сражение, но проигравшего победу, освободительная армия находится на Арройо-Гранде и осаждает армию Эшагю, загнанную в Пиедрас, в нескольких милях от Бахады. В случае нового сражения вероятность успеха на стороне Лаваля. Если он победит, то перейдет через Парану и откроет наступательные действия против Буэнос-Айреса; если же он будет разбит, то, располагая всеми судами блокады, отправится на север пополнять свою армию, после чего опять-таки двинется против Буэнос-Айреса. Что же касается провинций, то и там лига распространяется с каждым днем. Тукуман, Сальта, Риоха, Катамарка и Жужуй уже отреклись от тирана и вооружаются против него. Монах Альдао не настолько силен, чтобы подавить революцию, а Кордова сдастся при первой серьезной угрозе. У Розаса оставалась надежда только на Ла-Мадрида, но и эта надежда рухнула: Ла-Мадрид тоже объявил себя против него.