Макарыч
Шрифт:
Вскоре показалось зимовье. Оно вынырнуло из-за поворота черной горбатой крышей. Подходя к дому, Макарыч перекрестился. По-родному вздохнул под его ногами оживший порог. Он что- то протараторил скороговоркой и утих успокоен- но. Затеплились окна в зимовье, улыбнулись тайге. Дом задышал по-живому, дохнул в небо густой струей дыма. Будто хотел распугать рой звезд. Мирно прядая ушами, уминал траву Серый. Ему тоже было тепло.
…Колька решил стать геологом. Сказал, что работа эта — самая что ни на есть мужичья. Не в пример другим.
Макарыч, услышав такое, опешил. Думал к тайге пристрастить. К труду своему уважения ждал.
— Бог тибе судья.
А ночью долго мучился кошмарными видениями. Вздыхал больной коровой. То виделся ему Колька до чужого взрослым, бредущим по тайге голодным и больным. То вспоминался маленьким — поездным попрошайкой.
«Коля, сынок, зачем тебе судьба лихая? Возьми мое. За обоих возьми. Жисть-то она, как ребеночья рубаха, коротка и замарана», — вспомнилась старику пословица каторжников.
А мальчишке чудилось, будто идет он по крутобоким сопкам, спускается к звонким ручьям. Вокруг него дядьки старые с бородами и все с ним советуются, спрашивают о чем-то. И не зовут его, как маленького. Будто и рюкзак у него пребольшущий, не то что у других.
Колька перевернулся и увидел другой сон. Будто идет он по краю пропасти. Тропинка под ногами жидкая, осклизлая. Того и гляди не выдержит. А там внизу темно, как в водовороте. И вдруг оттуда услышал голос матери: «Иди ко мне, сынок. Не бойся». И уж совсем было согласился он, как вдруг донесся голос Макарыча: «Побереги, Боже, раба твово невиннова Николая. Спаси и сохрани».
Колька проснулся в страхе. Открыл глаза. Макарыч на коленях стоял перед иконой Спасителя. О чем-то жарко просил его. Вслушавшись, понял: Макарыч молится за него. Боясь помешать, Колька зажмурился, засопел, будто во сне.
Никто из них не вспоминал об этом разговоре. Лишь однажды, открыв сундук, увидел мальчишка бережно завернутую в чистую простынь теплую куртку. Такие же носили геологи. Знать, обнову к зиме Макарыч припас. Видно, в душе уже смирился с решением приемыша. Значит, стрелять неспроста заставляет все чаще. На будущее натаскивает. На немые вопросы Кольки не отвечал. Лишь иногда глянет в упор, тряхнет за плечи и скажет:
— Сгодитца, авось. Опосля лихом поминать не станешь. Небось скоро мужиком исделаешься. Все уметь должен. Усек?
А потом стал учить, как в тайге ориентироваться. По солнцу, по приметам, как погоду угадывать. Показывал травы, что хворобы лечит. Учил, как их настаивать, пить. Потом проверял, накрепко ли запомнил. За ошибки ругал Колькину голову ветряной мельницей. Но не зло. Хотя и это подстегивало. Колька накрепко запомнил: кружат вороны по низу — к пурге. Собака в снегу катается к вьюге.
Кувшинка под воду ушла — быть заморозкам. Кричат сойки хором — к дождю. Мураши не вылезают из муравейника, заклеили все выходы — тоже к дождю. Познал, как лечит аралий.
В проливной дождь он быстро разжигал костер. В считанные минуты ставил шалаш, треногу. И все же, как говорил Макарыч, на это и медведь способный. Он решил сводить мальчишку туда, где отбывал каторгу, показать карьер. Тачку-Дарью. Хотелось ему посмотреть, как воспримет все это мальчишка.
Через глухие урочища, змеистыми тропинками беглецов-неудачников, шли они несколько дней. Старик даже через столько
Тот угольный карьер, будь он проклят, нашел какой-то каторжник поляк. Сослали его за смуты. А может, еще за что. Фамилию и имя его Макарыч запамятовал. Такие на Руси по черной пьянке не сбуровят. Крученые, что веревка. Помнилось, что лаялся тот поляк на царя, любил путать всякие слова непристойные. Когда озлится, мешает, бывало, их. как угли в печке. Тут, случалось, как ни сдерживайся, со смеху дня два животом помаяться. Так вот, тот поляк за свою находку на волю вышел, а люду каторжному погибель в том карьере оставил. За то его кляли в три колена. Поминая худым словом самого и всех его прародителей. На угольке том многие Богу души отдали. Недаром сказывали, будто стойки да опоры там из человеческих костей сложены. JI по ночам стоны умерших доносились. Вроде как тяжко им там.
Анчихристы, кои были среди каторжников, смеялись над этим. За глумленье биты бывали. Верующие крестились, просили Бога помочь, уберечь души свои и близких. Анчихристов после насмешек к еде не пускали. Пока рот не сполощут. Грязным языком есть не давали. Креститься, правда, их не могли заставить ничем.
Вспомнилась старику его непутно прожитая молодость. Оттого горько стало, будто полыни поел. И пожалел себя впервые. Вот уже и одышка появилась, старость подкралась незаметно черной кошкой, а жизнь была и не была. Как тог карьер: жил, отнимал жизни и сам умер позабытый. Это Макарыч понял сразу едва подошел к нему. Давно тут духа человечьего не было. Почитай, с того дня, как он ушел отсюда с геологами. Измеряли его, записывали, а вот и рукой махнули. Видать, овчина выделки не стоила.
Старик долго стоял у карьера. Молчал. Светлая капля застряла в бороде.
Макарыч подошел к тачке. Дарья жалобно пискнула, почуяв руки бывшего напарника. Цепи, которыми они были прикованы друг к дружке, ржавой змеей издыхали в траве. Вот только ручка и теперь не потеряла прежнего блеска. Ее, просоленную потом, не взяло время.
Колька много слышал от Макарыча о каторге. Да только не досказал тот. Увиденное перевернуло всю душу.
В холодном бараке по-покойничьи мерзла тишина. Даже шагов не было слышно. Будто в свою могилу пришел. У Кольки взмокла спина, когда увидел на стене бывшей камеры плеть со свинцом на хвосте. Ее Макарыч не раз испытал на себе. Шкуру со спины она сдирала исправно. Впервой познакомился с ней, когда «бугра» убил. А потом… Спина не успевала новой кожей обрастать. Сколько ее снято живьем да с кровушкой! Теперь и не припомнить.
Макарыч вел Кольку дальше. Вот отсек, которого боялись даже отъявленные душегубы. Сюда за особые провинности упрятывали. И называли этот отсек морозиловкой. Жуткие слухи о ней ходили. Будто живых людей здесь по горло ледяной водой заливали, а потом замораживали. Так это или нет, поди, узнай. Никто оттуда в камеру не вернулся. Лишь дикие крики по ночам когтями рвали души каторжников.
В морозиловку попадали больные и старики. Все, кто не мог работать, хлеб насущный себе добывать. А чтоб зря харчи не изводили, от них избавлялись.