Макарыч
Шрифт:
— Тибе тож обошло? — спросил Макарыч.
— Обошло. Вроде вот и сына родил, внук есть, да где они? Позабыли миня.
— А жена? — выдохнула Марья.
— Что жена? Василинушка моя померла давно. Менее года с ней поворковали, да лихой человек помешал. Вдовцом оставил. Ятож каторгу отбывал. Из-за Василинки важнюка убил. До девок был охочь. Сграбастал и мою. Она и заблажила. Он ее давить стал. Она в силе была. Живую взять не смог бы. Тут я ево и порешил. Бог меня прости, грешново. Ну, а сами сбежать порешили с Василинкой. Дале станции не привелось. Заковали обоих. И суд. Дале в этап. Прослышали от своих, про
Занесло ево и к нам. В ноги я ему повалился, просил, штоб Василинку он не записывал. Обсказал все. Она ж на сносях. — Акимыч умолк. А придя в себя, продолжил: — Мне поселение указом вышло. Ну, а Василинку от титешного забрали. Извели ее. Пять десятков бобылем живу. И все тово душегуба проклинаю. Сына я выходил. Коровенку держал. Жениться боле не схотел. Никому не верил. Сыну свому боялся мачеху привести. Сам постирушки правил. Выкормил. В грамоту отдал. Ноне ученай стал. Мною потребовал. Ране внука привозил. Тот, поди, болыненький стал. Тож меня забыл.
Акимыч замолчал обиженно. Макарыч тяжко вздохнул. Марья задумчиво смотрела на всех. Что-то трудно вспоминал Колька.
— Вы-то про што грустите? О себе думайте.
Мне
уже в могилу сбираться пора. Што с прошлово взять? Ничто не вернуть. Вы вот давайте ешьте, — заставлял Акимыч.
Когда все ложились спать, Колька спросил Акимыча, что у него с ухом.
— Крученым мальцом рос, вот отец и наказал,
рассмеялся тот скрипуче.
— Не-е-е, — не поверил Колька.
— То верно, што нет. В каторге все приключилось. Начальник на разные выдумки был горазд. Сущий пес цепной! С людом ровно со скотиной плохой обходился. Меня шибко невзнавидел. Вот и порешил пометить всех, хто ему поперек глотки стоял. Набралось нас пошти сотня. Он кажному на ухе каленым гвоздем дырку сделал. Так-то вот. Помаялись потом. Ухи пухнуть зачали. Голова пивным котлом шумит. Один даже помер. Кровь спортилась. А мне потом обрезали мочку. Почернела. Тут и сполошился живодер. Велел ухо вылечить. Дохтора не было. Конвоир обрезал. И собаке своей зализать повелел. Та лизала, а я весь трясся, думал, а што коль за горло хватит. Они только на то и учены были. Встал я из-под ней, пришел к своим, меня и не признали. Говорят — седой стал. Меня внучок про то спрашивал. А ишо родинку дергал все. Она у нас потомственная, всем передается.
Громко икнул Макарыч. Хотел прервать разговор. Но не получилось.
— Добрый внучок рос. Все малину со мной сбирал. В пять годов к ружью тянулся. Говорил: «Дед, дай стрельнуть». У нас в роду ружье все мужики уважали испокон веку. Самая правильная забава — охота в почете была.
Колька потрогал свой затылок и отдернул руку. Макарыч приметил. Промолчал. Мальчишка осмелел:
— Дед, а ваш внук бывал пьяным?
Марья рассмеялась. Акимыч рассказал:
— Приключалось эдакое. Заберется в настои, што от хвори. Ну и наберется. Они на спирту. Опосля под лавку лез спать, ровно кот шкодливый. И не болел, бесенок, видать, крепкий. По утру очухается и опять норовит к настоям. Укараулил я ево. Отругал.
— А он домой пешком пошел, — добавил
— То верно. Но тебе откуда про то ведомо?
— Ты про меня рассказываешь.
В избушке стало тихо. Так тихо, что казалось — все перестали дышать. Макарыч глядел ошалело.
Марья, не веря услышанному, прикрыла рукой раскрытый рот. Акимыч пристально смотрел на мальчишку. Тот едва сдерживался. Выдали побелевшие дрожащие губы.
— Батюшки светы! — перекрестилась Марья.
— Потапов ведь я! — крикнул Колька. — Был Потапов. Теперь другой. Отец меня бросил. Не тебя одного. Меня тоже. Ты не знаешь, а он меня змеенышем назвал, когда я ему на пальто плюнул. Он с другой теткой шел и с братом моим.
Не мог скрыть мальчишка слезы. Они бежали по лицу — горькие, змеистые, как Колькина судьба просоленная. В них была сама боль безотцовская. Утрата матери, потеря детства.
— Чтоб его медведь задрал! — крикнул мальчишка и выскочил из избы.
— Стой, Колюшко! Стой! — Акимыч рванулся было за ним и вдруг тихо осел на пол.
Макарыч испугался не на шутку. Вначале кинулся за Колькой, но от двери вернулся, громко топоча, к Акимычу. В раскрытых глазах старика таяла жизнь. Широко раскрывая рот, он пытался продохнуть. Тут Марья с водой подоспела.
Трудно, долго отхаживался Акимыч. А придя в себя, спросил о Кольке.
Тот сидел у ключа. Всхлипывал.
— Пошли, внучок, тут и потонуть просто.
— Яуже тонул в нем. Разве ты не помнишь?
— Как же, — улыбался Акимыч и погладил внука по голове. Задержался на затылке. Нащупал родинку: — Вот и нашлись мы. На што ревешь? Неладно то. Ишь, оно все по-умному в судьбине-то. Кто-то потерял, другой нашел, каждому своя планида.
Макарыч курил, до боли в зубах прикусив мундштук трубки. Нервными зайчиками перекатывались желваки.
«Угораздило жа, дурня, поторопитца. Забереть ен у мине Кольку. Сам ево и привез. Што ж теперича сделаитца?»
— У меня останься. Утехой будешь. Кто ж ведал, што он шелапуга да прохвост. И я оплошал. Зря тогда отдал тебя. Негоже в приемышах. Мне ты родной. Не забижу.
— Я не приемыш. Я Касюгин. Приемышей сыном не зовут! Макарыч любит меня! Вот! Я чуть под поезд не попал, да он выручил. К себе привез. Мы уже давно вместе. А тот здесь, неподалеку работает. Звал меня. Нашел дурака! В тайге уголь ищут. Он Макарыча хотел к себе в проводники сговорить. Даже к нам в зимовье приходил. Только выгнал его отец. И поделом. Незачем ему у нас показываться.
— Я-то при чем? Он и тебя, и меня кинул. Давай хоть вместе станем. Што нам до нево?
— А где ты был раньше? Когда мама умерла?
— Почем мне про то ведомо?
— Хорошо звать, когда я вырос. Раньше никому не нужен был. Теперь и тот меня звал. Они с Макарычем подрались из-за меня даже.
— Вот лихо-то, а ведь и мать твоя мне не знакома. У нево тех баб не мене, чем кур у петуха. Бабником он смальства стал. Всех девок в селе поиспортил. В каво такой кобель удался — ума не приложу! Все боялся, што зашибут ево за это насмерть. Люду, погодкам своим, в глаза из-за нево срамно было глянуть. Никаково удержу он не ведал. В нашем роду однолюбы были. Еще выхаживал его. Обидеть боялся. Мачеху не вел. Потому как Василинка, самая наикрасшая мне, с памятью о ней и помру. — Сник Акимыч, отвернулся, погрустнел. — А он — всех обижал.