Макарыч
Шрифт:
— Поздравляю, — насильно растянула в улыбке морковные губы.
Они-то и выдали. Задрожали. Растянулись, как у лягушки. Колька тогда промолчал. А Полька, сдерживая завистливые слезы, выдавила:
— Все вы сволочи.
Он не дал ей договорить. Как-то сама по себе рука сорвалась. Пощечина отрезвила обоих. Колька после этого даже здороваться с Полькой перестал. Противно было.
Кольку все больше тянуло к Зое. Отчаянную, ее часто принимали за мальчишку. С девчонками она не дружила. В своей комнате со всеми передралась. Потому нередко
Зойка убирала в комнате, стирала, гладила, варила на всех. Когда ребята из других комнат спрашивали, удобно ли ей здесь, отвечала всегда одинаково:
— Я так в отряде привыкла.
Зойку любили преподаватели. К Кольке девчонка была придирчива, даже бранила иногда. Знай же, что творится в душе его, не поверила б.
Колька затянулся папиросой. На душе у него спокойно. Из зимовья слышался голос девчонки.
— Ну, дак как ты ноиче мерекаишь? — внезапно спросил Макарыч.
— О чем?
— С Зойкой-то лад?
— Конечно.
— Она при тибе?
— В одной комнате.
— Ты, таво, коль внук объявитца, не мешкай. Нам вези. Подымем. Сами поживите покудова.
— Уху, — ответил парень.
Разве он мог сознаться, что ни разу не взял ее за руку. Какой там внук? А правду скажи, — Макарыч осмеет. Лопухом облает.
— Ты Зойку не забижай. В тайге береги. Ника- во нет у девки. Кругом одна. С тибе за ее спрос пред Богом.
А в избе Марья наставляла, как беречься от хвори. Зойка слушала и не перебивала.
Макарыч с Колькой еще долго курили на бревне.
«Може, напоследок сидим рядком. Доведетца- то вдругорядь не скоро. Обмужаит парень, не до посиделок со мной будит. А хто ж, окромя мине, ево на разум наставит? Други заботы одолеють Кольку-то. Вот ить, черт. Времечко споро ушло. Не приметил, как ей изрос. Хошь и телом в мужика вымахал — разумом дите малое. Ни хитрости, ни нахальства. Тяжко ему жить доведетпа», — думал Макарыч.
Невесело, будто понимая лесника, смотрели с высоты опечаленные звезды. Макарыч вспоминал, как учил мальчишку находить по ним дорогу домой. Нынче эта наука сгодится. Лесник уперся ладонью в бревно, скрипнув спиной, встал.
— Денек-то отменнай взавтре будит. Пошли в избу. Приготовитца надобно.
— Подожди еще, — удержал Колька.
— Пошли, пошли, — зябко передернул плечами лесник.
Чуть свет Марья печь затопила, чугунами загремела. Макарыч, кряхтя, пошел к ульям за медом. Колька побежал к реке сбросить в ней остатки сна. Зоя помогала Марье.
Утро, как и предсказали успокоившиеся ревматические барометры лесника, выдалось румяным. Солнце будто тоже в реке умывалось. Выкатило из-за сопки жирное, довольное, как свежий круг масла.
—
Ребята уходили… Солнце еще не успело высушить росу на траве, не высушило оно и горечь лесника. Она свербила злой занозой. Жалила душу.
Макарыч в растерянности смотрел им вслед. Вот Зойка нагнулась. Что-то сорвала. Наверное, ромашку, что вдовицей под пихтой пригорюнилась. Лепестки от слез побледнели. Только в середке желтый уголек тлел. Тайной надеждой горел. На слезы вдовьи эти девки гадают издавна. Любит, не любит — обрывают лепестки. Кому правду скажет цветок, кому нет. С него, слабого, спрос малый. За погибель свою обманом накажет. Поверь ему, а судьба по-другому завернет. На счастье гадать не след. Оно как подарок. Ему в зубы по заглянешь.
А девчонка гадала. Не часто встречалась ромашка в тайге. Среди разноцветья не всякому покажется. Неброской былкой подальше от других запрячется. Никому не скажет об одиночестве. Не пожалуется на скорбь свою. Зато как обрадует видом своим того, кто случайно взгляд на ней задержит! Трепетна — словно девка перед брачной ночью. Одинока — будто покойник в гробу. Зойка оборвала последний лепесток. Стебель к ногам бросила.
«Э-х-х-х, чертовка, и к чему жизнюшку загубила?» — рассердился лесник.
А ребята уже одолевали почерневшее громадное бревно, которое лесник вторую неделю на дрова изводит, и скрылись из виду.
Лесник знал: сейчас они пойдут спокойно. Из- под нахмуренных пихт будут глазеть на них лохматые кустики брусники. Сейчас они в полном цвету. Лишь осенью кровяные ягоды покажут.
Слыхал он одну байку про эти ягоды. Акимыч сказывал, когда брусничный лист собирали от простуды.
— Ты полегше топчись, не губи зазря, — оттолкнул тогда Акимыч лесника.
— Чево скряжисси, мало ль брусники?
— Не в том соль. Особливая ягода эта. Сурьезная. Не для баловства, как морошка. В ей все годится.
— Ну и што? Можа, и я на все годнай. А мине нутро портишь. Шипишь тут змеюкой. Аль я травы етой худче?
— Шельма ты, вот хто, на балагурство только и способнай. Равняисся с благодатью божией. Колесо тележное. Куды уж тебе?
— Чево расходилси, ровно ведмедь при запоре?
Сам ты пень трухлявай. Побалаболь мине! Живо в рог укручу, — ругался Макарыч.
— Дурной ты, право, слухай, про што я скажу. Ягода эта из крови человечьей сделана. В ней даже цвет такой. Помрет хто добрай, а Господь ево силы и здоровьюшко в ягоды эти определит. Они нас земных и грешных лечут ноне. В них кровушка тех, хто в тайге безвременно, по случайности сгинул. Любить бруснику-то надо. А ты шальным ведмедем елозишь по ней. За эдакое воздается опосля, — сказал Акимыч.
— Ништо! Брусника, она, можа, и особливая, а живой души в ей нет. Зазря стращаишь. Не то видывал. Ан жив и поныне. Сдаетца, и тут Бог ни при чем.