Макарыч
Шрифт:
В избе, где жила Софья, было темно. На стук никто не ответил. «Сама, поди-ко, забавляитца, а девчурка спить», — подумалось леснику. И все же, не желая па шум нарваться, кашлянул громко, спросил:
— Хто в доме имеитца?
— Я, — дрогнул откуда-то голосишко.
— Поди сюд ы.
— Не могу.
— По што? — удивленно шагнул в темноту Макарыч.
— Наказанная я.
— Свет вздуй. В теми худо, — попросил девчонку.
— Мать заругает.
— За што?
— Я в углу. Она вставать не велела.
— Падаль
— Иде мама?
— Не знаю.
Девчонка отвернулась. Врать неумела. Сказать правду не хотела. И так по селу про мать наслышалась. Тетки иногда даже на нее ругались. Про какие-то яблоки и яблоньки говорили.
Макарыч больше не спрашивал. Они еще долго сидели молча. Как вдруг под окном шаги послышались. Девка в угол метнулась. Замерла. Лесник к двери рысью скокнул. Ухватил Соньку за горло. Та ногами засучила, захрипела.
— Зверюка! Лиходейка! Што над девкой измываишься, злыдня?
Девчонка в углу во весь голос заревела:
— Не бей мамку!
— Цыть!
Макарыч выпустил бабу, та испуганно ворочала водянистыми глазами.
— Засужу! — чуть очухавшись, крикнула в лицо леснику.
— Закрой глотку, — дал он ей оплеуху.
Софья в дверь рванулась, закричала в темноту:
— Спасите, убивают!
Макарыч сгреб ее. В дом втащил.
— Отдай девку мине. Взращу добром.
— Своих иметь надо.
— На што те, дуре, дите?
— Тебе, тебе-то зачем?
— Отыму, коль добром не согласная.
— Иди-ка ты отсюда, пока снова в каталажку не попал, вот скажу, что силовать лез. И упрячут…
Софью скоро из села вывезли. И дочку тоже.
«Не повезло девке», — пожалел лесник.
Он смотрел на бегущие за утками облака. Им тоже холодно. Вон как потемнели. И тревожно стало. Верховой ветер гудел, гнал их, лохматил голову тайги. Умирающее лето еще жило: дышала каждая травинка. Но уже укрепляли свой дом мураши. Глину с травой таскали, чтобы осенние дожди не размыли, зимние холода потомство не при морозили. Букашки торопились: опоздай — не выживешь.
— Всяка тварь к зиме утепляется!
Лесник заметил белку-летягу, которая тоже решила переодеться, сарафан на шубу сменить. У нее уже подшерсток появился, а летняя одежа клочками выпадала.
— Будя хорохоритца, — сказал ей Макарыч.
И зверек, будто понимая, о сучок потерся, чтобы сарафан скорее снять.
Макарыч подошел к границе своего участка. Вот кол, цифры. Здесь предел его владений. Только тайга их не признает. Его деревья дают семена па другую сторону. О живности и говорить нечего. Тайга ей — единый дом. Без перегородок, дверей, границ, запретов.
Свой дом. Теперь он есть и у лесника. Теплый, обжитой. Как у людей. И хозяйка имеется под стать ему. Добрая, ласковая. Макарыч будто увидел свою Марью. С косой-короной, тронутой заморозками до седины. С глазами тихими и грустными. В них синева застыла.
Мол, тепла на всех не хватит. Солнца вон куда больше, а и им не всех согреешь.
Марья была иной. И хотя бабы попадались неплохие, ее не забыл. Вот и теперь от глаз не отходила, стояла, словно привидение.
— Иду! Иду, голубушка! Не томись, — заторопился лесник.
Он собрал брусники в линялый картуз, который надевал от клещей. И труском, напрямик — в избу.
Бруснику Марья любила. Зная про то, Макарыч всегда баловал жену этой ягодой. Любил смотреть, как радовалась она малой крохе вниманья мужнего. Как девчонка малая, рот соком перепачкивала.
— Господи, да штоб те!
Сердце зайцем в ребро ломилось, прыгало, крутилось. Нет, то не оно: тайга закрутилась. Верхушки деревьев по кругу пошли, будто в омут попал. Вот и совсем закаруселили. Прыгнули и небо проткнуть норовят.
Вот умру я, умру я.
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могила моя…
«Хтой-то поеть? Иде-то ужо слыхивал. Ну на што про могилу-то? И так тошно. Ох-х-х! А голос знакомый. Колькин. Ага. Кады-то пел. Не ко времени теперича».
А боль сильнее. Вот уже дыхнуть нечем. Тучи на самую грудь ложились, лизали лицо. Черные, лохматые, липкие. «Воды ба испить», — едва ворочал вспухшим языком Макарыч. И чудилось, что рядом ручей звенит. Голосистый мальчишка. С камня на камень скачет. Совсем рядом. Но как дотянуться. И… Нет, то береза упала с обрыва. Отжила, знать.
Сколько он пролежал — не помнил. Над тайгою-то ли сумерки на корточки присели, то ль утро робким цыпленком проклюнулось. Свежо, Сыро. Лицо мокрое. И одежда. Даже к телу прилипла. Брусника кровью из картуза выплеснулась. Макарыч встал скрипуче. Тяжко на пень сел. Вздохнул, огляделся, обрадовался. Значит, жив!
К зимов ью пришел в потемках. Завидев свет в окне, взбрыкнул теленком, к избе вприпрыжку припустил. Марью перепугал. Та заждалась.
— Отец, миленький, за что осерчал? На столь много ушел в глухомань проклятую. Думала, как бы худого не приключилось. Искать где — не ведаю. Боюсь тайжищи. До смерточки боюсь. Она ж тебе меня милее. Неужто постылая я?
— Марьюшка, не мучьси. Ну, кровушка взыграла! Потешилси. Нынче отдохну. Вот, возьми ягоду. пожалей мине, лешака старово, — протянул Макарыч бруснику.