Максим Горький
Шрифт:
Смерть Кирова открыла эру очередных показательных чисток. Говорили о большом заговоре против власти. Суд проходил при закрытых дверях, и обвиняемые, по заведенной традиции, признавали свою вину. Сталин в очередной раз воспользовался случаем, чтобы убрать всех тех, кто еще представлял для него угрозу. И Горький хором со всей прессой пел дифирамбы этим крайним мерам.
Однако он не испытывал перед Сталиным того же восхищения, как перед Лениным. Если в своих речах и работах он воспевал «гений» Ленина, то, говоря о Сталине, ограничивался выражением «железная воля». Первый был для него творцом нового общества, второй же – «человеком могучей организаторской мысли», администратором. Столь четкая дистинкция не мешала ему быть очень чувствительным к знакам внимания, которыми щедро осыпал его вождь СССР,
Сталин нанес ему визит на его просторную дачу в окрестностях Москвы. Там же Горький принимал многочисленных советских писателей и даже писателей иностранных – Герберта Уэллса, Анри Барбюса… Летом 1935-го Ромен Роллан, приехав из Франции, остановился у него на несколько недель со своей женой. Горький при посредстве переводчика вел со своим гостем оживленные беседы о политике и о литературе, пригласил за свой стол Сталина, Ворошилова, других членов правительства, устроил продолжительный показ фильмов, среди которых были «Броненосец „Потемкин“» Эйзенштейна и «Мать» Пудовкина.
Этого краткого пребывания автору «Жана-Кристофа» хватило для того, чтобы проанализировать терзания Горького, раздираемого между жаждой независимости и непреодолимым для него очарованием новой России, этой России фараонов, в которой народы поют, строя им пирамиды.
В своих заметках под названием «Московский дневник» Ромен Роллан сожалеет о том, что писатель оказался под полным контролем своего секретаря Крючкова, связного, поставлявшего информацию правительству и партии. Этот Крючков, как отмечает Роллан: «сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром: письма, визиты (вернее, просьбы посетить Горького) перехватываются им, одному ему дано судить о том, кому можно, а кому нельзя видеть Горького». И наконец, такое признание: Горький очень одинок, он, которого никогда не застать в одиночестве!
Так даже человек левых взглядов, полный восхищения перед Горьким и нежности к нему, был поражен его духовной изоляцией посреди этих мельтешащих посетителей. Он догадывался о смятении писателя, доведенного до полной беспомощности тем, что всецело подчинился идеологии. В этом национальном герое он видел прежде всего узника. У опекаемого со всех сторон окружением «старого медведя», по словам Роллана, «в губе кольцо».
Расставались Горький с Роменом Ролланом в конце июля 1935-го на вокзальной платформе в Москве как два близких друга, понимающие друг друга без слов. Ромен Роллан увозил в сердце воспоминание о потерявшемся человеке, одиноком, грустном, придавленном собственной славой. В некоторые вечера, вспоминая о своем прошлом, Горький должен был признать, что прошел весьма странный путь, начав с анархической свободы и отказа от почестей и придя к полному повиновению и к признанию властями. Не сбился ли он с дороги? Не потратил ли он свою жизнь зря, так хорошо преуспев в ней?
Действительно, с того самого момента, как он примирился с большевиками, власть манипулировала им. Иногда он отдавал себе в этом отчет, но тотчас в ужасе отбрасывал эту мысль. Его международным престижем пользовались, чтобы выклянчить у заграницы помощь голодающим в 1920 году, чтобы попытаться притянуть на сторону революции интеллигенцию в 1928-м, чтобы завербовать писателей в «инженеры человеческих душ» начиная с 1932-го. Все эти годы зрелости и старости были отняты у чистого искусства, чтобы быть отданными политической полезности. В своей безграничной наивности он стал пешкой на шахматной доске государства. Это было, впрочем, неизбежно. Какой другой писатель в СССР имел на Западе его статус, его признание?
Большая часть крупных имен в русской литературе избрала изгнание. Для советских властей Горький был единственным, кто мог с пользой играть как внутри страны, так и за рубежом роль образца революционных добродетелей.
11 августа 1935 года он приехал в город, который теперь носил его имя, Горький, и, в сопровождении своей снохи и двух своих внучек сел на новенький пароход, чтобы отправиться вниз по Волге. Пароход этот, словно по совпадению, тоже назывался «Максим Горький». Путешествие было тяжелым. Стояла невыносимая жара. Вибрация машин
Долгий отдых в Крыму не смог поправить его здоровье. Он и там принимал многочисленных посетителей, среди которых был Андре Мальро. Изнуренный болезнью, он все же с жаром говорил с ними о таланте Арагона и Шолохова. Но он был настолько слаб, что не мог поехать в Париж на съезд, где должен был защищать культуру. Дом, который был предоставлен ему в Крыму, был окружен обширным запущенным садом. Между двумя периодами литературных занятий он работал в саду, копая землю, подметая дорожки, сажая цветы. Когда он предавался физическому труду, неподалеку всегда стояла установка с кислородной подушкой. При малейшем неприятном ощущении он торопливо шел наверх. Как он писал Ромену Роллану 22 марта 1936 года: «Я боюсь только одного: остановится сердце раньше, чем я успею кончить роман».
26 мая 1936-го он решил вернуться в Москву. В вагоне стояла удушающая жара. Время от времени для проветривания приходилось открывать окно. Горький задыхался. Несколько раз для облегчения состояния он прибегал к кислородным ингаляциям. Немного свежести он надеялся найти в Москве. Однако в городе тоже стоял зной. Улицы овевал горячий ветер. Горький укрылся в своем загородном доме.
Не успев приехать, он слег с тяжелым гриппом. Плохое состояние его легких и сердца вызывали тревогу. Врачи Левин и Плетнев сменяли друг друга у его постели, не оставляя ни на минуту, но изгнать болезнь не могли. С 6 июня все газеты публиковали бюллетени о состоянии здоровья писателя. Но чтобы не волновать Горького, специально для него выпускался отдельный номер «Правды», где о его болезни и речи не было. Тысячи писем приходили и попадали в руки Крючкова. Все желали великому человеку, ставшему духовным отцом народа, скорейшего выздоровления. Поскольку лежа он задыхался, и дни, и ночи Горький проводил в кресле. На пороге смерти он горевал главным образом потому, что не успел закончить свой роман «Жизнь Клима Самгина». Иногда, однако, им овладевало желание действовать, бороться. «Жить бы и жить. Каждый новый день несет чудо. А будущее такое, что никакая фантазия не предвосхитит… Рано мы умираем, слишком рано!»
Собирая последние силы, он записывал карандашом, на клочках бумаги, свои впечатления от болезни: «Вещи тяжелеют книги карандаш стакан и все кажется меньше чем было». И о «Климе Самгине»: «Конец романа – конец героя – конец автора». 16 июня ему неожиданно полегчало и, пожимая руки своим врачам, он сказал им: «По-видимому, выскочу». Однако облегчение было непродолжительным. Температура снова поднялась. Открылось кровохарканье. В бреду он прерывисто говорил об опасностях, которые принесет мировой конфликт: будут войны… нужно готовиться… В воскресенье, 18 июня 1936 года, он полностью потерял сознание. В одиннадцать часов десять минут утра жизнь его прервалась. Вызванный по телефону художник Корин поспешил к его одру, чтобы выполнить карандашный портрет усопшего. Он нашел его распростертым на кровати, затянутым в светло-голубую рубаху, очень исхудавшим и словно помолодевшим. За его спиной уже дожидался мастер, чтобы снять посмертную маску Максима Горького.
Тут же газеты и радио известили от имени правительства и партии «о смерти великого русского писателя, гениального художника слова, беззаветного друга трудящихся, борца за победу коммунизма». Сталин отдал распоряжение о национальном трауре. Гроб Горького был выставлен в Колонном зале Дома союзов, и к нему был приставлен почетный караул, в котором стояли первые люди государства – Сталин, Хрущев, Микоян… Тысячи людей в слезах теснились у его бренных останков. Затем тело его кремировали. 20 июня на Красной площади состоялась церемония торжественного прощания. Сталин носил траур – черную повязку на рукаве. Раздавались артиллерийские залпы, оркестры играли «Интернационал», парадным шагом маршировали войска. Урна с прахом писателя была замурована в нише Кремлевской стены, позади Мавзолея Ленина, рядом с урнами всех великих пионеров революции. На трибуне друг друга сменяли многочисленные ораторы. Отдавая последнюю дань уважения своему знаменитому коллеге, Алексей Толстой сказал в своей речи: «У великих людей не две даты их бытия в истории – рождение и смерть, а только одна дата: их рождение».