Максим Горький
Шрифт:
Подышав воздухом и вернувшись в дом, он снова брался за работу, в своем кабинете, и сидел там до самого ужина, который подавали в восемь часов. Потом играли в карты, разговаривали. Макс бренчал на банджо. Или ставили грампластинки. Горький особенно любил Грига и Сибелиуса. Беседа с гостями, за чашкой чаю, продолжалась до самого позднего вечера. Очеркисту Илье Шкапе, который интересовался, как после стольких лет непонимания и критики он оказался бок о бок с Лениным, Горький сказал: «Я не политик! Только Ленин мог все видеть и верно оценивать. Но ведь он – гений, он творец событий!.. Я боялся анархии, которая столкнет революцию в топкое болото погибели… Кстати, ошибся не только я… Теперь всем ясно, что Ленин и его партия были правы на всех этапах борьбы. И получилось: если Петр Первый прорубил для России окно в Европу, то Ленин в Октябре прорубил окно в социалистическое будущее для всего человечества». [57]
57
Шкапа Илья. Воспоминания.
Принадлежность
58
Асеев Н. Н. Встреча с Горьким.
59
Цитируется Сибиллой Алерамо (итальянской писательницей, настоящее имя – Рина Фаччо) в очерке «С Горьким в Сорренто». (Горький приводит эти слова Толстого в очерке 1919 года «Лев Толстой».) (Прим. перев.)
Однако не все разделяли это мнение. В лагере эмигрантов то и дело раздавались нападки на Горького. В 1930-м Бунин прочитал лекцию, в Париже, в зале Гаво, чтобы разоблачить двойную игру этого революционного миссионера, раскритиковать его раздутый талант и выразить удивление его все растущей популярностью. Горький не стал обижаться на эти иголочные уколы, которые, думал он, направлены больше против большевиков, которых он представлял за рубежом, а не против него самого. Однако написал своему биографу Груздеву, указав несколько обидных ошибок, проскользнувших в «Воспоминания» Бунина, опубликованные газетой «Сегодня».
И в самой России, в литературных кругах, некоторые упрекали Горького в том, что он остервенело оправдывает самые ужасные процессы, самые возмутительные экзекуции, приводимые в исполнение «советским гуманизмом». Поэт Владимир Маяковский только что застрелился, заведенный в тупик, как говорили, вовсе не делами сердечными, а административными дрязгами. [60] Горький же был другом этих функционеров в Министерстве культуры. Он и сам стал своего рода функционером – с пером вместо портфеля. Он носил невидимую униформу, которая пристала к его коже. «Что творилось у него внутри? – напишет Виктор Серж. – Мы знали, что он продолжал ворчать, что он пребывал в раздражении, что за его суровостью стояли протест и боль. Мы говорили между собой: он вот-вот взорвется. Но все сотрудники „Новой жизни“ исчезли в тюремных застенках, а он не говорил ни слова. Литература умерла, а он не говорил ни слова. Я как-то случайно увидел его на улице. Один на заднем сиденье огромного „Линкольна“, он показался мне отделенным от улицы, отделенным от московской жизни и превратившимся в алгебраический символ самого себя. Он не постарел, он похудел и высох; костлявая голова, выбритая, в тюбетейке, заострившиеся скулы и нос, глазные впадины глубокие, как у голого черепа. Существо аскетическое, изможденное, жившее только желанием существовать и думать. Может быть, думал я, это началось у него старческое иссушение и одеревенение?» Горький страдал этим «старческим одеревенением», как интеллектуальным анкилозом. Итальянский климат подходил его усталым членам, его сбившемуся с курса духу. Здесь он отдыхал, здесь он находил расслабление, здесь он забывал на краткие мгновения судороги своей родины в родовой горячке.
60
Владимир Маяковский пустил себе пулю в сердце 14 апреля 1930 года. Ему было тридцать шесть лет.
Однако течение этой спокойной, наполненной прилежной работой жизни в Сорренто нарушило непредвиденное событие. Ночью с 22 на 23 июля 1930 года произошло землетрясение. Но сам город Сорренто пострадал не очень сильно. Паника улеглась, жизнь Горького вошла в свою обычную колею: работа, чтение, прием посетителей. Как можно переезжать из-за каприза Везувия! Об отъезде Горький по-настоящему задумался только весной 1931 года.
В мае он снова прибыл в Москву. Здесь он, как обычно, встречался с делегациями рабочих, с пионерами, принимал иностранных представителей интеллигенции, среди которых был Бернард Шоу, проглатывал горы рукописей, интересовался последними опубликованными книгами своих коллег, представил свою пьесу пришедшим в восторг актерам, принимал у себя Сталина и Ворошилова, которым прочитал свою раннюю поэму «Девушка и смерть». Сталин напишет поперек этого весьма посредственного текста: «Эта штука сильнее, чем „Фауст“ Гете». Столь лестная и столь высокая оценка лишь воодушевила Горького в его стараниях поднять целину литературы. Не довольствуясь собственным литературным творчеством, он руководил теперь серией изданий: «История фабрик и заводов», «История Гражданской войны», «История молодого человека XIX столетия», «О том, как я учился писать»… Но силы его иссякали. С приближением зимы он снова укрылся в Италии.
Владимир Познер, который встретился с ним в эту эпоху в Сорренто, отметит, что, несмотря на нервное истощение, он мало
В апреле 1932-го, с приходом теплого времени года, он поспешил в Россию и незамедлительно занялся выпуском серии «Жизнь замечательных людей». Шептались, что он выдвинут на Нобелевскую премию литературы. Стефан Цвейг писал ему, что они снова просили в узком кругу, чтобы Горький получил наконец Нобелевскую премию, но выяснить что-либо трудно.
В августе 1932 года русские писатели доверили ему представлять их на Амстердамском антивоенном конгрессе, но голландское правительство отказало советской делегации во въездной визе. Горький был к этому отчасти готов. С некоторого времени его нападки на Запад ожесточились. Он заносчиво кричал о превосходстве СССР над всеми остальными странами мира, и в особенности над гнилой Францией и над Соединенными Штатами, родиной короля-золота, гангстеров, расизма и линча. Отвечая американскому журналисту, он писал: «Ваша цивилизация – самая уродливая на планете, поскольку она безобразно развила все позорные пороки цивилизации европейской». Он даже принимался в газете «Известия» за советских писателей и журналистов, которые позволяли себе шутливо критиковать быт граждан СССР, поскольку тем самым они давали врагам их страны повод чернить советскую власть. В своем праведном гневе он сравнил их с презренным библейским Хамом, «бойким парнишкой, который обнажил наготу пьяного отца своего» Ноя. «Врагам нашим мерещится, что этой анекдотической правдой они „утирают нам нос“. Оставим их в тумане самообмана, но давайте позаботимся, чтобы количество пошлых анекдотов сокращалось… Нам пора воспитывать в самих себе чувство всесоюзной социалистической ответственности и солидарности». В целом, по его мнению, не всякую правду следует говорить, юмор, направленный против власти, – это кощунство, а сознательный советский писатель должен слепо воспевать величие своей родины. Идя дальше, Горький в своей статье «Поэзия» рекомендовал коллегам отойти от старых, якобы вечных, тем – любовь, смерть и т. д., – чтобы раскрыть темы новые, принадлежащие к научной области человеческой деятельности. Настоятельной необходимостью был, по его мнению, приход на смену литературе одурачивающей, немощно анализирующей состояния души, литературы, прославляющей индустриальный труд.
Какова была в этой преданности власти доля искренности и доля приспособленчества? Без сомнения, Горький хотел убедить себя, что служит идеальному режиму. Его отказ видеть его недостатки проистекал из инстинкта самосохранения. Для него перестать верить было равносильно предательству своего прошлого, своего творчества, своей жизни. Лучше уж лгать самому себе, время от времени, чем лишить себя права на существование излишней трезвостью суждений. Только принимая желаемое за действительное можно было увеличить свои шансы выковать судьбу. Будущее принадлежит страстным, а не настроенным скептически, неистовым, а не мягким, как тряпка, тем, кто носит шоры, а не смотрит нерешительно по сторонам.
Столь многочисленные услуги правительству заслужили Горькому град почестей. Был организован комитет по проведению празднования сороковой годовщины его литературной деятельности. О его жизни сняли фильм: «Наш Горький». На афишах ленинградских и московских театров красовалось название его новой пьесы – «Егор Булычов и другие». Он был награжден орденом Ленина, высшим знаком отличия, какой только мог получить в СССР простой гражданин. В Москве был учрежден Литературный институт его имени. Ленинградская академия, из которой он был исключен по приказу царя двадцать пять лет назад, снова избрала его почетным членом. Наконец – высшая степень признания – Нижний Новгород, прошедший с этим именем сквозь века, был переименован в город Горький. Наутро жители этого древнего города проснулись «горьковчанами». Точно так же в СССР были переименованы многие города, дабы стереть все следы старого режима: Петроград (город Петра Великого) стал Ленинградом (город Ленина), Царицын (город царей) стал Сталинградом (город Сталина), Екатеринодар (город Екатерины II) превратился в Краснодар (город Красных), и т. д. Однако никогда еще крупная агломерация не получала имени современного писателя. Горький еще при жизни стал легендой. Отныне он был не просто литератором, но еще и географическим местом. «Сегодня первый раз писал на конверте вместо Нижний Новгород – Горький, – говорил он. – Это очень неловко и неприятно». Такова же была его реакция и при известии о том, что советское правительство постановило присвоить имя Горького Московскому Художественному театру. «Разве же так можно? Желая мне добра, назвать МХАТ именем Горького. В каком же я виде оказываюсь перед Чеховым! Да и перед всеми русскими людьми. Это же в основном театр Чехова. Не знаю, как и быть!» В запале власти переименовали также одну из главных артерий Москвы, улицу Тверскую, которая стала улицей Горького.
Чтобы не задохнуться в этом чаду фимиама, Горький говорил себе, что через него Сталин намеревался возвеличить весь русский народ. Во все времена потребность обожать, верить в кого-нибудь была характерной чертой славянской расы. Культ личности был в крови этой наивной и щедрой нации. В Горьком она нашла наставника, научившего ее думать, – вышедшего из самых низов общества. Каждая строчка, выходившая из-под его пера, объявлялась гениальной. Газеты соревновались в гиперболах, восхваляя автора романа «Мать». Можно сказать, что восхищение Горьким стало в СССР гражданским долгом. Никогда еще, ни в одной стране мира, писатель при жизни не становился объектом такого поклонения.