Малафрена
Шрифт:
По дорожке, вдоль яблоневого сада, принадлежавшего Сорде, ловко и аккуратно спускался какой-то всадник. Пьера сразу узнала и откормленную кобылу, и тощего седока и помахала букетом. Гвиде тоже помахал ей и подъехал поближе.
— А я уж думал, служаночка чья-то в воскресное платье вырядилась! А это ты, оказывается, в своем любимом наряде… — Иногда Гвиде обращался к Пьере на «вы» и называл ее «графиней», но чаще, как сейчас, говорил ей «ты», по-прежнему считая ее ребенком. Она же всегда говорила Гвиде «вы» и «господин Сорде», но то была лишь дань вежливости: она любила его, почти как родного отца. Иногда она даже думала, что ей, наверно, не следовало бы так сильно любить его. Она и сама не понимала, почему и за что любит этого человека. Вряд ли существовали такие весы, на которых можно было бы взвесить и оценить причину любви к кому-то, да и зачем взвешивать свои чувства? Она просто любила Гвиде, зная, что и он очень любит ее. В
— А я стащила одно из ваших яблок! Вернуть?
— Ешь на здоровье, — улыбнулся он.
— Да им уже червяк успел полакомиться. Насквозь проел.
— Это не червяк, это змей, что соблазнил тебя, о Ева!
Она лукаво посмотрела на него и засмеялась.
— Можно, я угощу им Брюну? Или вы торопитесь, господин Сорде?
Она подошла и предложила кобыле надкушенное яблоко. Брюна помотала головой и закусила удила; Гвиде легонько шлепнул ее, кобыла взяла яблоко и аппетитно захрумкала. Они точно добродушно подшучивали друг над другом — он, девушка и своенравная старая Брюна, — и Гвиде наслаждался этим. Красота осеннего утра привела его в состояние спокойствия и умиротворенности; осень он любил больше всех времен года — только она давала ему это ощущение покоя.
— В Партачейку едете, господин Сорде? — спросила Пьера «светским» тоном. Она любила вот так мгновенно меняться, превращаясь из деревенской «Евы» в настоящую английскую «мисс».
— Да, — ответил Гвиде и поудобнее уселся в седле, — сегодня ведь почта придет.
— Ах да, разумеется! — Пьера, совершенно как деревенская девчонка, вытерла о лошадиную гриву руку, обслюнявленную Брюной, но продолжала изображать великосветскую даму: — Не правда ли, прекрасное утро для прогулки верхом?
— И для того, чтобы уроки прогуливать, тоже, — поддразнил ее Гвиде, шутивший всегда тяжеловато.
— Да вы что! Мисс Элизабет раньше восьми не встает! У меня еще уйма времени. — Пьера вплела в гриву лошади один из последних ярких васильков уходящего лета. Странно, думал Гвиде, всю жизнь встречаешься и расстаешься с людьми, но лишь очень немногих вспоминаешь потом с удовольствием и радостью. С такими иной раз встретишься и тут же расстанешься навсегда, но все время с тобой будет это ощущение радости и одновременно, как ни странно, грусти.
Пьера побрела к дому, бормоча строфу из какого-то французского стихотворения. Но делала это почти машинально: мысли ее не стояли на месте. Итак, сегодня придет почтовый дилижанс, высоченный, старый, насквозь пропыленный, и остановится у «Золотого льва». И в одном из двух-трех мешков с письмами, скопившимися за две прошедшие недели и адресованными жителям Озерного края, наверняка будет письмо семейству Сорде, толстый конверт с листками дешевой бумаги, и адрес на конверте будет написан черными чернилами, а уголки смяты и замусолены в результате долгого путешествия. Письма эти были Пьере хорошо знакомы. Элеонора и Лаура ей их читали порознь и вместе, читали их при ней друг другу, цитировали отрывки из этих писем, частенько перевирая текст (особенно этим отличалась Элеонора) и стараясь по-своему что-то истолковать, видели о них сны и дважды в месяц места себе не находили, пока не получали очередное послание; малейшая задержка почтовой кареты была для них сущим наказанием, зато ее прибытие неизменно превращалось в праздник. И каждый раз либо та, либо другая ездили в Партачейку за письмами, а то и отправлялись туда вместе. Пьера задумалась: интересно, почему на этот раз поехал Гвиде? Возможно, они ждут каких-то необычных известий? Так что днем, едва закончив занятия с мисс Элизабет, она сказала ей, что пойдет проведать Лауру, и отправилась к дому Сорде по берегу озера, ни на что не отвлекаясь и ни на шаг не отклоняясь от намеченной цели. Она была уже почти уверена, что Итале возвращается домой, а может, уже и приехал — на этой самой почтовой карете!
Лаура занималась французским с господином Кьоваем, старым учителем из Партачейки, который приходил к ней раз в неделю; Пьера тоже занималась с ним — разговорным французским. Господин Кьовай уже сорок лет учил всех юных девиц Малафрены, и все они говорили по-французски так, как не говорили больше нигде в мире, ибо здешний французский был в значительной мере изобретен самим господином Кьоваем. Когда-то он учил Элеонору, а теперь — ее дочь; обе
— Que je vienne! Que tu viennes! Qu'il vienne! — Она отлично усвоила сослагательное наклонение глагола «venir» в прошедшем времени.
— Mais viens done! — сказала ей Лаура.
— Vient-il? [17] — спросила Пьера. Господин Кьовай поспешил ретироваться, а девушки пошли в дом. — Ну что. получили письмо?
— Получили. Оно у мамы. Я потом принесу. Знаешь, они будут выпускать журнал! А Итале — главный редактор!
— Значит, он не… — Пьера не договорила. Конечно же, он не вернется домой! И что это ей в голову пришло!
17
— Пусть я приду, пусть ты придешь, пусть он придет!
— Ну так приходи!
— А он придет? (франц.).
Лаура выпросила у матери письмо, пообещав ни в коем случае его не порвать и не потерять, и девушки умчались в свой излюбленный уголок — на лужайку за лодочным сараем, которая в этот солнечный осенний денек казалась застланной золотисто-зеленым ковром. Едва усевшись, Пьера стала читать письмо, потом — уже во второй раз — его перечитала вслух Лаура. Итале, как всегда, писал довольно скупо и суховато. Он рассказывал о своей будущей издательской деятельности, пытался описывать Амадея Эстенскара, с которым недавно познакомился, — но все это каким-то не своим, книжным языком; видимо, он все время помнил, что его письмо будет читать множество людей. Он, например, очень подробно описал сражение с бюрократами из Управления по цензуре, однако из этого описания трудно было понять что-либо конкретное. И все же нельзя было не почувствовать, что письмо это — надо сказать, довольно косноязычное и чересчур сдержанное — буквально пропитано, прострелено насквозь неуемной радостью: наконец-то перед ним конкретная и важная задача, он подружился с великими людьми, он вышел на широкую дорогу, он переделает этот мир заново, и у него есть для этого силы!
— Интересно, как живут те молодые барон и баронесса… ну, о которых он писал в первых письмах? — спросила Пьера, глядя на темную гладь озера, по которой плясали солнечные зайчики.
— Он больше ни разу даже не упоминал о них, — сказала Лаура, бережно свертывая письмо. — Ах, Пьера, дорогая, как бы мне хотелось…
— Чего же?
— Не завидовать ему так сильно!
Пьера задумалась над словами, вырвавшимися у Лауры. Сперва они показались ей довольно бессмысленными. Лаура — это Лаура, а Итале — это Итале; и потом, она здесь, а он там. Пьере нелегко было мысленно соединить их — отсутствующего и ту, что с нею рядом. Ей не свойственно было, даже в воображении, легко преодолевать границы возможного. А потому она редко кому-то завидовала и редко чувствовала себя неудовлетворенной. Она вообще была осторожна, ибо стоило ей предположить, что нечто находится в пределах ее возможностей, как со всей присущей ей волей она начинала добиваться поставленной цели.
— Да, пожалуй, это несправедливо, — заключила она наконец. — Ведь у него столько радостей сразу, а у тебя ни одной!
— Это не просто радости. Дело в том… что он… делает что-то важное, интересное, стал личностью… Я ведь не просто скучаю здесь, дело вовсе не в этом…
— А я, например, ужа-а-асно скучаю! — протянула Пьера гнусаво, подражая старшей дочери Сорентая, и обе девушки весело рассмеялись.
— Мне никогда не бывает скучно, — продолжала Лаура. — Я просто порой чувствую себя ненужной. Вот послушай: примерно так Итале пишет о господине Эстенскаре, сейчас… вот: «Он изо всех сил стремится отыскать тот единственный путь, по которому хочет и должен следовать…» И сам Итале тоже пытается это сделать. И сделает. А я… То, чем занимаюсь я, может делать любой!
— Зато на свете больше нет и не может быть другой Лауры Сорде.
— Ну и какой в этом прок, если я ничего не значу и ничего не делаю?
— Но если бы ты не была такой, какая есть, то что бы, например, делала я? С кем бы мне тогда можно было поговорить, посоветоваться? Да я бы даже стать самой собой не смогла! Конечно, любой может делать то же самое, что делаешь ты, и все же никто не может тебя заменить! И я очень надеюсь, что ты никогда не переменишься!
— Вряд ли я способна перемениться в отношении того, что люблю, — сказала Лаура. Лицо ее было обращено к темной громаде горы Сан-Лоренц, высившейся над озером на фоне заката. — Но, видишь, ты уже влюблена, уже ступила на избранный тобой путь… а я все еще нет! Я вообще не знаю, куда мне идти. Сижу и жду, а время проходит — мимо, мимо, мимо! Так и вся жизнь мимо пройдет… Наверное, все-таки есть и у меня какое-то иное, большее предназначение, как ты думаешь?