Малафрена
Шрифт:
Расставшись с ним, Итале пошел к Брелаваю; идти нужно было через парк Элейнапраде. В этот солнечный, чуть подернутый осенней дымкой день, весь огромный серый город казался позолоченным; под ногами на аллеях старого парка с шорохом разлетались опавшие листья. Итале любил эти обсаженные каштанами аллеи и лужайки, именуемые «полями старой королевы Хелен», а вот новая часть парка, «английская», с искусственными руинами, гротами и водопадами, вызывала у него чуть ли не отвращение. Он вспоминал пещеры Эвальде над озером Малафрена, такие огромные и глубокие, что становилось страшно, и бесконечный оглушающий гул заключенного в темницу бешеного горного потока, упорно пробивающего себе путь во тьме и в конце концов все-таки вырывающегося на свободу, навстречу солнцу, и водопадом бросающегося в озеро с тридцатиметровой высоты. Разве с такой красотой могли сравниться какие-то искусственные гроты с покрытыми штукатуркой стенами? По Старому мосту Итале перешел на другой берег реки и двинулся в сторону Прусского бульвара. Все дома в Заречье были
В Речном квартале, как всегда, царили вонь, шум и суета. В дверях дома номер девять по Маленастраде сидела квартирная хозяйка, госпожа Роза, и ласково улыбалась очередной приблудной кошке, склонив к ней свое морщинистое смуглое лицо. Кошка важно устроилась у нее на коленях. Итале госпожа Роза тоже улыбнулась, хотя и довольно сдержанно. Ей нравилось, что на втором этаже у нее живет молодой человек «из благородных», хотя Итале точно так же не платил ей за квартиру, как и его сосед, ткач Кунней, недавно поселившийся здесь со всем своим семейством. Когда Френин съехал, хозяйка решила разделить квартиру, сдав две из четырех освободившихся комнат этому ткачу, а две — Итале; так что теперь Итале приходилось пробираться к себе через жилище соседей — в общем, незначительное неудобство при плате всего в десять крунеров. Кунней вечно сидел за станком; он работал на подряде по четырнадцать-пятнадцать часов в день. Фабрика обеспечивала его пряжей, а готовое полотно он сам относил туда для окончательной обработки и раскройки. Такая система была распространена достаточно широко; хозяева предприятий были весьма довольны тем, что изолированные друг от друга работники стараются лишь заработать побольше, соревнуясь друг с другом, и совсем не думают об объединении в какие-то там союзы. Запах крашеной пряжи, ритмичное поскрипыванье и постукиванье станка уже стали для Итале привычными; теперь в той комнате, где он когда-то впервые беседовал с Френином, стоял ткацкий станок, занимая чуть ли не половину ее пространства. Все детишки Куннея были похожи на него — тощие, светловолосые, бледнолицые и какие-то настороженно-покорные. Итале не удавалось разговорить даже пятилетнего сынишку ткача, а уж сам Кунней слово лишнее обронить боялся. Наверное, думал Итале, они боятся не только меня, но и всех вокруг, кроме разве что себя самих. Он тихонько проскользнул мимо огромного станка, на котором как бы совершенно самостоятельно двигалось, медленно увеличиваясь в объеме, белое, безупречно ровное полотнище; это напоминало некий, не имеющий отношения к человеку, естественный космический процесс вроде движения тени на циферблате солнечных часов или неторопливого изменения формы ледника в горах. Кунней молча кивнул, заметив Итале. За стеной тоненько плакал младенец. Итале сел было за письменный стол, намереваясь поработать, но после разговора с Бруноем и безрезультатного путешествия за реку настроение у него было муторное, и он прилег на кушетку в алькове с намерением почитать Монтескье и забыть о своих бедах. Но уже через десять минут он позабыл не только о своих бедах, но и о Монтескье; книга упала ему на грудь, и он, безвольно уронив руки поверх книги, крепко уснул. Разбудил его стук в дверь. Спотыкаясь со сна, Итале поплелся открывать; вся комната была залита красным светом заката. Он ожидал увидеть Брелавая и не сразу сообразил, кто этот рыжеволосый мужчина, что стоит перед ним.
— Я Эстенскар. Мы с вами встречались у Палюдескаров, помните? В августе?
Это действительно был Эстенскар, великий поэт, которым Итале когда-то так громко восхищался, а теперь лишь обалдело смотрел на него, не в силах сдвинуться с места.
— Извините, я, видно, вас потревожил… — Голос у Эстенскара был высокий и довольно пронзительный.
— Что вы, ничуть! Пожалуйста, садитесь… Нет, не на этот стул, у него спинка отваливается…
Эстенскар пошатал спинку знаменитого стула, служившего мебелью еще Френину, удостоверился в том, что она действительно мгновенно отделяется от сиденья, отложил ее в сторонку и как ни в чем не бывало уселся на убогий стул.
— Я пришел, чтобы извиниться, господин Сорде.
— Изви… извиниться?
— Я тогда не имел права вести себя с вами так грубо.
— Имели, имели! Полное право! — Итале даже руками замахал.
— Мне очень жаль, и я прошу вас простить меня.
— Но вам совершенно не нужно передо мной извиняться, господин Эстен… — У Итале от волнения настолько пересохло в горле, что остаток имени он просто проглотил.
— Нет. Извиниться было совершенно необходимо. Тем более я очень хотел снова поговорить с вами. — И Эстенскар улыбнулся — коротко, невесело — и сразу показался Итале совсем молодым. — К сожалению, у Палюдескаров я слишком часто встречаю глупцов, и у меня вошло в привычку грубить им, поскольку именно этого они от меня и ожидают. Однако, как я вскоре понял, вести себя столь же грубо с вами было непростительной ошибкой. Но скажите, вы действительно хотели бы создать свой журнал?
— Да. Пожалуйста, пересядьте на тот стул, он вполне прочный…
— А мне нравится этот. Ну, и каковы же у вас успехи?
— Пока что денег хватает на пару номеров, но мне обещаны еще средства. Уже нашелся печатник, который понимает, в какую петлю сует голову. И мы получили письмо от Стефана Орагона из Ракавы…
— И все же расходы ваши вряд ли будут покрыты.
— Ну, если заседание ассамблеи все-таки состоится, можно было бы даже и на некоторую прибыль надеяться.
— А как вы думаете решить проблему цензуры?
— Мой друг Брелавай считает, что уже кое-чего добился. С тем самым человеком… помните? О котором вы тогда упоминали? С Гойне.
Эстенскар снова коротко, пожалуй даже натянуто, усмехнулся.
— И сколько же у вас в редакции народу?
— Мы четверо из Солария. И еще человек шесть-семь из Красноя. В том числе и Александр Карантай, которого вы, возможно, знаете.
— Да. Очень талантливый писатель и очень хороший человек. По-настоящему добродетельный. Вам повезло. Это очень хорошо, что Карантай будет с вами работать. Значит, это, по всей видимости, будет литературный журнал?
— Поначалу да. Проще найти общий язык с Управлением по цензуре.
— Вот именно! — презрительно воскликнул Эстенскар, однако в голосе его явно звучало удовлетворение. — Этих олухов, если иметь терпение, всегда в итоге можно обвести вокруг пальца — они ведь никогда не верили в действенность художественного слова, да и к Меттерниху никогда как следует не прислушивались. Он-то понимает, как может быть опасна литература! Да если б Меттерних имел возможность воплотить в жизнь свое самое заветное желание, то в империи на свободе не осталось бы ни одного поэта; все они давно сидели бы в темницах Спилберга. Нет, я порой просто восхищаюсь Меттернихом! По крайней мере, это действительно сильный противник, у которого есть голова на плечах. И он достаточно просвещен, чтобы бояться могущества идей и слов. Он из породы тех, кто столь успешно действовал в 89-м, а не из этих «новых», всяких там ренегатов типа Генца, с их оппортунизмом и безграмотным мистицизмом, поистине достойных слуг этих Габсбургов — Бурбонов — Романовых, которые настолько тупоголовы, что не в состоянии ни в чем разобраться, даже когда благодаря некоей идее прямо в них целятся из ружей! Слава богу, Меттерних сейчас в Вене, так что нам здесь предстоит бороться лишь с проявлениями нынешнего тупоумия, а не с изощренным коварством восемнадцатого века!
После столь бешеной тирады ни о какой вежливой сдержанности речи быть, разумеется, не могло.
— Мы назвали журнал «Новесма верба», — сказал Итале, и оба с энтузиазмом погрузились в обсуждение различных планов, перебивая друг друга, сверкая глазами, яростно жестикулируя и бегая взад-вперед по комнате. Закат тем временем догорел, в комнате стало темновато, но за дверью по-прежнему стучал ткацкий станок. Потом колокола — на университетской церкви Святого Стефана и на звоннице кафедрального собора — пробили шесть, половину седьмого, семь… крыши и трубы каминов по ту сторону улицы окончательно утонули в коричневых густых осенних сумерках, потом зажглись окна, и очертания крыш вновь возникли на фоне мрачного темного неба… Наконец Итале пришло в голову зажечь свечу. Он полностью сосредоточился на этом занятии, а когда поднял голову, то в неверном свете свечи встретился глазами с Эстенскаром, внимательно на него смотревшим.
— Вы понимаете теперь, почему я должен был прийти к вам? — спросил поэт.
— Да, и я очень рад, что вы пришли, — тихо ответил Итале.
— В тот вечер я вас сразу признал, — продолжал Эстенскар, по-прежнему следя за Итале желтоватыми, странно неподвижными глазами. — Не знаю, понимаете ли вы, что я имею в виду, употребляя это слово… Всегда в итоге приходишь в такие места, к таким людям, к которым не мог не прийти… Но если ошибешься, не признаешь их и отвернешься — все, судьба не задастся. Вы меня понимаете?
— По-моему, да.
— Судьба ведь не всегда милостива к человеку, как вам, должно быть, известно… хотя мне кажется, вы над этим пока не задумывались… Вы католик?
— В общем, да. Ем с помощью вилки и ножа, ношу шляпу и не украшаю себя перьями.
— Ну и я был таким. Только шляпу я снял.
— Разве внешняя форма так уж важна? — проявил великодушие Итале.
— Для поэтов — разумеется. Впрочем, не обращайте внимания. Я бы хотел… рассказать вам о себе, Сорде. — Он отвернулся от света, и лица его не было видно, но голос звучал требовательно и сурово. — Хотя, наверное, вы уже все обо мне знаете от Палюдескаров.