Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
Потом мы попили из ручья воды, пахнущей травой и глиной, и взобрались на Александрийский вал. Впереди простирались неведомые земли с дикими серыми валунами, высохшими стеклянными озерами и пустынными белыми дорогами. Куда они ведут?
Далеко-далеко на горизонте, точно шапка пастуха, маячила круглая башня станционной водокачки.
И вдруг со станции прилетел, разросся и наполнил всю степь гудок. Долгий, протяжный, он отчаянно звал туда, где сливается земля и небо.
— То, наверное, и есть тот поезд, —
Этот удивительный, со стреляющими на ходу пушками поезд, в котором представляют театр, и на глазах у всех печатают газеты, и тут же бесплатно их раздают, давно занимал наше воображение.
И вот теперь этот поезд гудел так близко и звал и звал нас…
Гудок затихал с каким-то щемяще-жалобным звуком… И сердце летело за ним: «И я когда-нибудь уеду туда, далеко, далеко…»
Только будет ли тебе лучше, чем в тот день, когда маленьким мальчиком, обвеваемый теплым ветром степи, ты стоял на виду у родного города и с замирающим сердцем слушал призывный гудок?
Вечереющее небо было бледно-голубым, выцветшим и нежно-розовым на закате.
И в этой усталой и уже прохладной тишине все виделось и слышалось яснее. Молча летали птицы. Выше всех в поднебесье кружил ястреб, в последний раз оглядывая подвластную ему землю. Этажом ниже стремительными, черными, четко вырезанными на фоне неба тенями проносились острокрылые стрижи, а еще ниже, над освещенными закатным солнцем одинокими соснами, летали и каркали вороны.
А над самой травой, над вечереющей землей голосом надвигающейся ночи мрачно гудели жуки.
В городе не замечаешь, как темнеет, зажигаются огни и день незаметно умирает. А в полях все это зримо. Ночь падает откуда-то сверху, сумеречные волны медленно вливаются в воздух, и он все густеет и густеет. Все вокруг меняет облик и очертания. Медленно, неуверенно исчезает свет неба, и наконец день смыкает глаза и в темном небе зажигаются одинокие звезды… И тогда возникает новый, фантастический, призрачный мир.
Зашелестели во тьме чьи-то беспокойные, невидимые крылья, раздался хриплый, жалобный, страстный крик. Булька прижался к ноге и заурчал. И вот зажглись вдали чьи-то подстерегающие зеленые глаза.
— Шагай, шагай! — прикрикнул Микитка.
— Ничего не видно, — сказал я.
— Гляди в оба!
Бегущие под ветром кусты, как толпы людей, появлялись у самой дороги и зачем-то шумели.
Во тьме я видел жалобные глаза Бульки: «Куда он нас ведет? Знает ли он, куда ведет нас?»
С размаху попали в какие-то колюче-злые кусты, откуда не было выхода.
— Это, наверное, держи-дерево, — сказал я.
— Все одно, — отвечал Микитка и пошел напролом, с треском ломая кусты, словно ломая самую тьму.
Внезапно посреди поля возник дуб, точно сторож в тулупе.
Как попал он сюда? Зачем остановился среди поля? О чем шумит листвой?
— Однако, заплутались, — сказал Микитка. — Заплутались, и всё. Давно бы уж надо на станции быть, — рассуждал он сам с собой.
Он исчез в ночи, где-то там ходил и снова появился.
— От история! Нет дороги, хоть что делай — нет, — и он язвительно засмеялся. — Ладно, давай, все равно.
И мы пошли под звездами напрямик, темными полями, как в резине увязая в глубокой холодной пахоте. Неожиданно родственно тянуло сухим теплом и мятой. Осторожно касалась лица паутина, шумела трава, и засохшие ромашки крошились в руках.
Разорванные в клочья облака летели по небу за нами. Они хотели узнать, куда в эту потерянную ночь идут мальчики по великому полю.
Впереди затрещал кустарник, что-то там шевелилось и шумно дышало. Булька выбежал вперед и заливался, и заливался.
— Что это такое, Микитка? — спросил я шепотом.
— Сейчас поглядим, — храбро сказал он.
И вот из кустов тихо появилось белое пятно, зазвенела цепь, и перед нами оказалась громадная белая лошадь. Она была стреножена. Она была одна на всем поле, забытая под звездами, одна со своей цепью.
Микитка похлопал ее ладошкой. Она отозвалась тихим, кротким, тьмою задушенным благодарственным ржанием.
— Постой-ка, — сказал Микитка и ушел.
Я остался один…
— Лошадь, — сказал я.
Она преданно, горячо задышала в лицо и ласково потерлась о мой картуз — добрая, громадная — и вдруг упала на колени.
— Лошадь, лошадь, — утешал я ее. — Хочешь, пойдем с нами, лошадь?..
На пути встала стена кукурузы. И мы долго шли по ее кромке под жесткий шум; сладко пахло початком.
— Далеко еще? — спросил я.
— Давай двигай, — сказал Микитка.
Возникло капустное поле, и, спотыкаясь, мы шли как по булыжникам. Хотелось пить, и мы жевали холодный, хрустящий, сладковатый, собравший росу капустный лист.
Вдруг Булька навострил уши: «Тут кто-то есть!» — и, сорвавшись, с лаем полетел в траву.
— Кто такие? — спросил из ночи замогильный голос.
— Из города, — уклончиво ответил Микитка, на всякий случай останавливаясь.
— Куда шляетесь? — продолжал замогильный голос.
— До своих.
— А кто свои? — Из оврага появился бородач с обрезом в руках.
— Ну, свои… Не понимаешь, дядько?
— А ну, клади бебехи! — крикнул он и схватился за торбу Микитки.
— Православные мы, — сообразил Микитка и вытащил из-за ворота маленький сверкнувший крестик.
— А ну, перехристись.
Микитка стащил картуз и аккуратно, неторопливо перекрестился.
— «Отче наш» знаешь?
— Эге ж, — ответил Микитка и выпалил одним духом: — Отченашижеесинанебесидасвятитсяимятвое…