Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)
Шрифт:
Верка стоит передо мною в рваном, замызганном платьице. Шаровары спустились ниже колен. Косицы расплелись. Чулки веером лежат вокруг бареток. Верка смутилась, опустила голову.
Я внимательно разглядывал ее и, казалось, видел впервые.
Лицо у Верки продолговатое, яйцом, острым кончиком книзу, к подбородку. А подбородок... Бывают такие лимоны, с шишечкой на одном конце. Эта шишечка и есть Веркин подбородок.
Рот у Верки круглый, маленький, полуоткрытый, и оттуда влажно светятся зубы. Глаза голубые и словно плавают в тумане. Волосы
И еще: плечи у Верки покатые-покатые, а шея длинная-длинная, и оттого вся Верка - особенно если она в узеньком платье - похожа на бутылку с длинным горлышком.
Может показаться, что это описание находит в Веркином облике смешные и нелепые черточки. Ничего подобного. Просто я вдруг увидел, как она не похожа на всех. И подумал: а не такая уж она маленькая.
Надо было сказать ей "спасибо". А я смутился. Да мне и в голову не пришло. Верке - спасибо?..
Кто-то тронул меня за плечо. Сережа.
– Они украли Кондитера, - мрачно сказал он.
– Да?..
– Я все еще смотрел на Верку.
– Ладно. Пускай подавятся.
Теперь я понял, что держал в руке Чингисхан: это был мой старый медный подсвечник, облитый потеками стеарина.
А ПОТОМ НАЧАЛАСЬ ВОЙНА
Сколько раз я произносил эту фразу и так и этак, порой она казалась мне чересчур простой и спокойной, по сравнению с тем громадным, что стояло за нею. Но в конце концов я убедился: любая другая фраза на этом месте звучала бы неточно. Именно так: а потом началась война.
И солнце светило, как вчера, и небо над городом было по-прежнему голубым, и прежние птицы летали беспечно и шумно над крышами, а война уже началась.
Началась она где-то далеко, на границе, и представить ее в первый момент было не просто, тем более что тут, в нашем городе, еще оставалась тишина, она еще лежала там и сям прозрачными невесомыми облаками - в углах комнат, на задних дворах, в тени под деревьями, где мирно жужжали мухи...
И все-таки война началась. Узнав об этом, мы взяли свои сабли и ружья и пошли на задний двор готовиться к битве с Чингисханом, которого уже окрестили между собой фашистом, и шумели там весело, лихо, победно, выгоняя из паутинных углов последнюю тишину, пока не пришел Коля Кумач, особенно серьезный, бледный, с печальными серыми глазами на большом одутловатом лице, и не сказал - чересчур грубо, как мне тогда показалось: "Дураки, война ведь..."
И вот тут только, после этих Колиных слов, какой-то привычный бег внутри меня замедлился, приостановился, и я попятился. Я почувствовал спиной, ногами, плечами, всем телом почувствовал черную тяжелую тучу, которая все быстрей и быстрей двигалась над землей, приближаясь к нашему городу, и там, где она проходила, все становилось таким же черным, как она сама...
Улица пустела с каждым днем. Уехал в тыл Чингисхан и большая часть его армии. Уехал Сережа, верный мой приятель.
Как ему грустно было уезжать, а мне оставаться без него!..
За несколько дней до Сережиного отъезда я в последний раз вынес во двор свой театр.
Ко мне никто не подошел.
Раньше, стоило мне появиться на крыльце с коробкой в руках, со всех сторон с криками неслись ребята. Сейчас я стоял один посреди двора, в то время как около дворницкой целая толпа окружила какое-то незнакомое мне металлическое устройство, окрашенное в ярко-зеленый цвет.
Я подошел ближе.
– Чего это?
Сережа повернулся ко мне, руки в машинном масле.
– Сирена, - сказал он, скользнув невидящим взглядом по моей фанерной коробке.
– Послушать хочешь?..
– Он начал крутить ручку сирены, и двор постепенно наполнялся тяжелым воем...
Из дворницкой выбежала тетя Маша:
– Не балуй!
На прощание Сережа вырезал ножом на перилах лестницы наши инициалы вырезал рядом, глубоко, так, чтобы, спускаясь и поднимаясь, я всегда мог чувствовать их рукой.
Уезжая, он подарил мне свой нож с одним лезвием, но зато таким острым и длинным.
Тут я спохватился, что ничем не отдарил его. Я заранее не подумал об этом и теперь лихорадочно стал соображать, что бы такое... А Сережа уже бежал к воротам, потому что времени было в обрез и его ждала машина.
Наконец я сообразил, что ему подарить, и помчался домой, прыгая через три ступеньки. Дома я раскопал свой угол с игрушками и, найдя, что хотел, снова выскочил на улицу.
Шофер заводил рычагом машину. Сережа сидел в кузове на узлах, и, хотя там кроме него было еще много народу, он казался одиноким и каким-то худеньким.
Я уцепился за борт грузовика, вскарабкался на колесо. Сережа улыбнулся мне слабо, но тут же вспыхнул открытой радостью, когда увидел, что я ему протягиваю.
Я подарил ему своего Матроса.
И он сказал улыбаясь, а глаза его блестели от слез, которые он безуспешно прятал:
– Ну, ты смотри тут...
Я понимал Сережу. На его месте я испытывал бы то же самое: его увозят из города, который не сегодня-завтра станет фронтовым, а я остаюсь. Полуотвернувшись, чтобы он не заметил, что я вижу его слезы, я сказал:
– Ну, ты смотри там...
И оба мы расхохотались.
Я спрыгнул на землю, когда колесо подо мной поехало.
В нашем доме из старых ребят остались Верка да Кумачи. И еще новеньких двое появилось - эстонцы из города Нарва. Они были молчаливы, с нами не общались, лица их опалило солнце, но загар был какой-то нездоровый, словно их коснулся край черной тучи, что неумолимо двигалась к нашему городу.
Верка осталась потому, что им ехать было некуда, - так ее мать говорила. "Родных у нас нет, - говорила она, - а к чужим мы не поедем".