Мальчики из провинции
Шрифт:
– Приказчик говорит, места на шкуне мало…
– Приказчик, значит, говорит, – холодно сказал Влас, не узнавая собственного голоса. – А ты, стало быть, ему и указать не можешь…
– Ну так… места на шкуне и впрямь маловато, – пробормотал Спиридон, отводя глаза. Чего-то он юлил, чего-то не договаривал… что-то висело над ним такое, словно он не хотел что-то делать, но делал.
– Пускать меня не хочешь? – напрямик спросил Влас. Купец смолчал.
С чего бы это? Он, Влас, что – великий рыбак, баенник 17 ,
17
Баенник – сказочник, рассказчик.
Ответ пришёл сам собой.
Акулина.
Должно быть, напела отцу что-нибудь, чтоб не пускал – чает, что он, Влас, тогда в корпус опоздает и ещё на год на Беломорье останется.
Дома.
А там, глядишь и вовсе…
Корни захочет пустить.
Мальчишка разозлился.
Шагнул вплотную к купцу, чувствуя, как тяжело колотится кузнечными молотами в виски кровь и темнеет в глазах, процедил:
– Ты видел, кто с моим отцом и со мной у одного костра сидел?
– Ну? – хмуро буркнул Спиридон.
– Лейтенант Завалишин из Питера, ну! – злобно передразнил Влас. – И если что, они с отцом к лейтенанту Литке пойдут. А Фёдор Петрович ой как не любит, когда кому-то мешают морского дела старателем становиться. Как тебе потом будет торговаться на Беломорье, Спиридоне Елпидифорыч?
Купец в ответ только усмехнулся, и усмешка была самая паскудная – криво отвис правый уголок рта, борода перекосилась, желтоватые от табака зубы насмешливо щерились, словно купец хотел бросить презрительно – что мне твои лейтенантишки, если у меня с рук сам губернатор ест.
И это была правда.
Губернатор со Спиридоном и впрямь хлеб-соль водил.
– И потом, что ж ты думаешь, если твой приказчик меня не возьмёт, я что, останусь?! – накаляясь, спросил Влас. Так спросил, что купец невольно вспятил – таким он спокойного и молчаливого зуйка-дворянина ещё не видал ни разу за три лета.
– А куда тебе деваться-то? – спросил он и осёкся – в глазах у зуйка стояла мало не ненависть.
– Да на бриг сбегу, куда! – выкрикнул Влас, вновь шагая к купцу, и Спиридон опять вспятил. – Отец с Завалишиным меня спрячут, пока в море не выйдут… в корпус, я вестимо, нынче всё равно опоздаю, да только всё равно по-твоему не быть!
Спиридон несколько мгновений смотрел в искажённое яростью лицо мальчишки, потом отвёл глаза и процедил, сдаваясь:
– Ладно… упрямая башка, отправляйся…
4
Февронья собиралась ещё засветло (впрочем, летом на Беломорье круглые сутки – засветло). Солнце едва скрылось за пламенеющим окоёмом, когда она вышла на крыльцо. За спиной захныкал Артёмка:
– Мааа… куда? – он сел на лавке и тёр глаза кулаками. Мать всплеснула руками – вроде только что спал как убитый, набегавшись за день. А глянь-ка – едва мать за порог, как глаза открыл.
– Помалкивай, не кудакай! – оборвала его Февронья, обернувшись и велела Иринке. – Пригляди, чтоб не бегал за мной.
Дочь открыла было рот, чтобы спросить о том же самом, но заметив в руке у матери закопчённый медный котелок, захлопнула рот и понятливо кивнула.
Ветер дразнить мать пошла, не зря весь день до того вдоль береге ходила от креста к кресту, молилась да кланялась.
Дело привычное. Дело бабье.
Вот только глаза лишние тут и впрямь ни к чему.
Февронья притворила дверь – за детей она не беспокоилась. Иринке уже десять, скоро и жениха приглядывать, неужто за братцем шестилетним не уследит?
Да и идти ей недалеко.
До берега морского.
Крыльцо в доме Смолятиных было высоким – прадедовский ещё дом, крытый тёсом глаголь, обращённый окнами к морю, высился на пригорке, на отшибе от остального села. И до моря было всего ничего – сажен сто. Удивительно ли, что оба сына выросли завзятыми моряками, второй даже паче первого? И того и гляди, третий тоже таким станет, уже и сейчас, в шесть лет себя не зовёт иначе, как «морского дела старателем».
Иногда Февронья спрашивала себя – а что, если бы её братьев не взяло в своем время море? Тогда они с Логгином не поселились бы здесь, в отцовом и прадедовом доме. Кем бы стали её сыновья?
А потом понимала – ничего бы не изменилось.
Кем ещё могли вырасти её сыновья? Потомки Ивана Ряба Седунова, первого лоцмана государева, свата и кума командора Иевлева и друга самого Петра Алексеевича? Дети боцмана с Поморья, заслужившего офицерское звание и дворянство в Афонской битве?
У них не было иной судьбы.
На берегу Февронья остановилась на мгновение, потом, поклоняюсь морским волнам, жадно лижущим плоский берег, принялась отмывать котел, выливая смывки прямо в море – так полагалось. Отмыв всю копоть и остатки жира, она отставила котелок в сторону, вытащила из-за пояса (широкого, тканого кушака, шитого красными нитками) припасенную загодя дубовую плашку.
Нож.
Как и всякая поморская женщина, Февронья всегда носила его на поясе. Недлинный, с нешироким узорным лезвием, мастерской работы онежского кузнеца-корела, наборная рукоять из берёсты, шитые бисером, шёлком и цветной шерстью ножны жёлтой кожи.
Опустившись на колено у воды, Февронья резала на плашке зарубки, одновременно бормоча себе под нос. Досужий зевака, окажись он рядом, смог бы, наверное, расслышать пару имён, возможно, что и знакомых даже.
Зевак не было. Зевакам быть и не полагалось.
Нечего им было делать среди ночи на берегу, пусть эта ночь на Поморском берегу и светла как день.
Да и что им на неё глядеть? Кто не знает, как бабы ветер дразнят? Да и не стоит на это глядеть, как бы не сглазить.
А хотел бы кто сглазить, так и тому делать нечего. Не пришло ещё время ветер дразнить поморские жёнкам, Иванов день едва миновал, ещё долго до времени возвращения с моря.
Выговорив последнее имя, Февронья вырезала на плашке самую глубокую зарубку (прежние резала поперёк, а эту – вдоль, накрест) и поднялась на ноги. Невдали, в нескольких саженях, на небольшом пригорке высился флюгер, поставленный в незапамятные времена, пожалуй, ещё и до Осударевой дороги, до Петрова богомолья.