Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)
Шрифт:
Мы молчим.
Только теперь я понимаю, что коммуне угрожает опасность. Такая, что нужно драться за коммуну; это мало — волноваться и не спать. Но с кем драться и как?
— Помните, что Август рассказывал про голодовку? — спрашивает Ласька.
Конечно, мы помним, как в Минусинской тюрьме мерзавец надзиратель оскорбил арестованную — двадцатилетнюю студентку-большевичку. Перестукиваясь через стены, женская тюрьма сообщила мужской о происшествии. Было это после революции пятого года, когда тюремщикам казалось, что рабочие разоружены, революционеры раздавлены,
Мы все хорошо помним это, но зачем сейчас вспоминать о рассказе Августа?
— Тот, кто украл, поступил… — Несколько секунд Ласька ищет нужное слово. — Поступил по-буржуйски, подло. Он для нас буржуй, враг.
Лобан давно уже зажег свет. Мы сидим на койках и слушаем. Ласька поднялся и вдруг так громко и весело закончил, что мы даже не сразу понимаем смысл последних его слов:
— Комсомольская ячейка требует, чтобы тот, кто украл, вернул мясо и признался в краже. Такой наш ультиматум. А теперь комсомольцы объявляют голодовку… До тех пор будем голодать, пока вор не признается.
…Коммуна голодает второй день. Тимофей Васильевич запретил бы голодовку, и комсомольское бюро решило скрыть от него и других учителей то, что происходит.
Это самое тяжелое.
Мы ходим на уроки, спускаемся в столовую, как обычно, к завтраку, обеду и ужину. «Распределение», как всегда, раздает порции хлеба, разливает суп, и, когда в столовой появляются Август, Ольга Спиридоновна или Пастоленко, ложки опускаются в миски.
Но мы не делаем ни глотка. Стараясь не дышать, чтобы в ноздри не проникали раздражающие запахи, глядя вверх, чтобы не видеть полных мисок, напрягая всю силу воли, мы выливаем суп обратно.
Август уходит, и можно хоть положить ложки на стол. Комсомольское бюро решило, что голодать будут только старшие. Но разве мы не коммунары?
В коммуне необычайно тихо. На уроках ребята сидят бледные и похудевшие, судорожно глотая голодную слюну. Хуже всего вечером — тошнит, кружится голова. На третий день Глебушка шел по коридору и упал. Его нашли через час.
— Странно! — сказал доктор, осмотрев Глеба. — Голодный обморок.
Утром по дороге в столовую, на лестнице, у меня закружилась голова. Очнулся я в изоляторе рядом с Глебом. Голова была забинтована и болела так сильно, что даже почти не хотелось есть, только тошнило и горькая слюна наполняла рот.
Глаза у Глебушки блестят, а лицо похудело и подбородок заострился. Он лежал неподвижно на спине; рядом на стуле стояла чашка, от которой пахло мясным наваром. Глебушка незаметно выплеснул бульон в миску под койкой, потом поднес чашку к губам, делая вид, что пьет. Когда доктор ушел, он упал головой на подушку и разжал пальцы, державшие чашку. Она скатилась по одеялу к краю койки.
— Продолжаем? — спросил я.
— Конечно! — отозвался Глеб. Он нащупал рукой чашку и, не глядя, поставил на стул. — Вовсе я этого не боюсь, — сказал он. — Когда мамка умерла, я десять дней совсем ничего не ел, а потом меня Борис нашел.
Вошел Ленька Колычев, сел на Глебову койку и сердито зашептал:
— Сейчас же брось! Тебе жрать нужно, Глебка! Смотри помрешь, совсем помрешь.
Он вынул из кармана кусок хлеба и поднес к сжатому рту Глеба.
— Не смей, Ленечка! — слабым и тихим, но таким убежденным голосом сказал Глеб, что Колычев отвел руку.
— Что мне с тобой делать! — повторял Ленька, закусив губу. Глаза у него были сердитые.
— Уходи, Колычев! — приказал врач, неожиданно появляясь в изоляторе.
Ленька поднялся, хотел что-то сказать, но встретился взглядом с Глебом и, наклонив голову, молча выбежал. Доктор сменил перевязку, послушал сердце у меня и у Глебушки и спросил, хотим ли мы еще бульона.
— Мы сыты, — отозвался Глеб, несколько раз отрицательно помотав головой.
Вечером зашел Политнога и сообщил новости: Тимофей Васильевич совсем разболелся — его увезли в больницу, а Ленька удрал.
— Ребята говорят — голодать не к чему, — сказал Мотька. — Ленька — он и есть вор, гад такой. Чего ж голодать?
Говорил он каким-то незнакомым, прерывающимся голосом — вероятно, от слабости.
— Неправда! — вскрикнул Глеб. Он сел, но сразу снова упал на подушку. — Голова как кружится… — протянул он, не открывая глаз, прикрытых синеватыми веками с длинными ресницами.
— Кому ж еще? — пожал плечами Мотька.
Во сне Глеб метался, выкрикивал что-то непонятное, звал то Бориса, то Леньку, потом затих. Доктор не отходил от него. Ушел доктор только на рассвете, и сразу в дверь скользнул Ленька с двумя чашками бульона в руках. Было еще совсем темно, и я его даже не узнал, но Глеб разглядел сразу и притянул к себе, все время повторяя:
— Я же говорил! Видишь! Я же говорил.
— Ешь, дура, — сказал Ленька, улыбаясь и неловко садясь с двумя полными чашками в руках.
Запах бульона заполнил комнату. Мне вдруг так захотелось есть, что я забыл обо всем на свете и не видел ничего, кроме этих чашек. Сердце колотилось, а руки и ноги ослабели, стали словно чужими.
— Да ешь же, дура, — шепотом повторял Ленька. — Отыскалась нога эта ваша…
— Врешь! — сказал Глебушка, широко раскрывая огромные глаза и недоверчиво улыбаясь.
Он сел и спрятал руки под одеяло.
Не отвечая, Ленька положил, почти швырнул чашки на стул и выбежал. Через несколько минут он вернулся, волоча телячью ногу. Глеб потрогал мясо, будто все еще не верил.
— Кто украл? — спросил он.
— Пейте, — не отвечая Глебу, приказал Ленька, бросив мясо на пол и протягивая чашки. — Только не спешите…
Он сидел, не сводя глаз с Глеба все время, пока мы пили бульон.
— Мы с Пастоленко сварили, — проговорил Ленька. — Хороший? Нет, больше нельзя; утром еще принесу.