Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)
Шрифт:
Мы пересекаем город из конца в конец, от Рогожской заставы до Пресненской.
Мы путешествуем через Москву двадцать первого года, освещенную редкими фонарями, еще не обогревшуюся после гражданской войны.
За окнами трамвая мелькают фабричные трубы, вывески частников, дома с облупившейся штукатуркой, витрины кабачков. Толстый лихач в синей поддевке, расставив локти и струной натянув вожжи, мчит седока в низких санках, поднимая за собой снежные вихри.
Уже вечер. За спиной — витрина ресторана, и от света, сквозь зеркальное стекло падающего на улицу, кажется, что тут теплее.
Об этом и думать нечего.
Каждый знает, как трудно маленькому становиться большим, особенно если ты еще и растешь медленно оттого, что в пище не хватает каких-то солей кальция. Но если уж, несмотря ни на что, взрослые поверили наконец, что ты большой, и дали тебе боевой приказ, держись крепко.
Холодно, но кто же боится холода? И уж наверно Ерохину было потруднее, когда он выбросился из окна горящей избы и под пулями бежал к Дону.
Утром сборщикам вместо обеда дали полфунта хлеба на двоих. Мы делим замерзший ломоть и съедаем до крошки. Теплота разливается по телу. Верно сказал Ерохин: «Хлеб — это жизнь». Кажется, так устал, что шагу не ступишь, а поел — и почти совсем забыл об усталости, и в голову приходят смелые мысли.
— В ресторан? — оборачивается Мотька. Зеленые его глаза светятся; это значит, что он на все решился и ничего не боится.
Толстая, прямо необъятной ширины шуба поднимается по ступеням к широко распахнувшейся зеркальной двери.
Мы — за ней. Иногда не так уж плохо быть маленьким.
Зал заставлен круглыми столиками. Они отражаются в паркете, в зеркальном потолке и зеркальных стенах; кажется, что и сверху и снизу, со всех сторон — еще и еще залы с бесконечными рядами столиков.
Официант в черном фраке, с подносом на вытянутой руке, птицей, едва касаясь носками пола, несется мимо, ловко наклоняясь на повороте; тогда виден улыбающийся поросенок на подносе, селедка с петрушкой во рту, бутылка с серебряным горлышком, икра в крохотном, словно игрушечном, ведерке со льдом.
Официант выпрямляется, и поднос уплывает.
Под потолком качается люстра с разноцветными подвесками. На круглой сцене, покрытой пушистым зеленым ковром, стоит маленькая женщина в странной короткой юбочке из перьев и, прижимая руки к груди, поет:
Ночь надвигается, фонарь качается, И свет врывается в ночную мглу…Голос ее едва доносится сквозь лязгание вилок, звон стекла, топот ног.
А я, несчастная, торговка частная, Стою озябшая здесь на углу… —жалобно выводит женщина в юбочке из перьев.
— Просто буржуйка! Ишь ты, «несчастная»! — бормочет Мотька, который заслушался было и теперь сердится за это на себя.
И в ночь ненастную, меня, несчастную, Торговку частную, ты пожалей!.. —протягивая руки вперед, просит певица.
— «Пожалей»! — не может успокоиться Мотька. — Шалавых нет — жалеть. Тут все буржуи? — оглядевшись по сторонам, еще тише спрашивает он.
— Не знаю…
— Все! — после секундного раздумья решает Мотька. — Смотри, Алешка, за кружкой, как бы не срезали!..
Мы идем между столиками. Оборвав песню, певица по ступенькам сцены спускается, вытаскивает из-за корсажа стотысячную бумажку и кладет в кружку.
— Ты что? Ты буржуйка? — в упор спрашивает Мотька.
Певица смотрит на него серыми серьезными глазами, отрицательно качая головой.
— Честное комсомольское?
— С чего ты взял? — улыбается певица. — Какая я нэпманша? Актриса — это совсем другое дело. А песня… Так разве только в песнях правда?..
— И здоровые же у тебя куры, — заминая неприятный разговор, шепчет Мотька, показывая на юбочку из белых перьев. — Я таких даже никогда не видел.
— Это страусы, — отзывается певица.
Она поднимается на сцену и, положив руку на плечо гармонисту, чтобы тот перестал играть, шагнув к самому краю зеленого ковра, громко говорит:
— Давайте подумаем о тяжелом! Там ведь столько людей без крошки хлеба, прямо на краю гибели!..
Становится тихо. Верно, это и есть «огненные слова», о которых рассказывал Ерохин.
Теперь нас останавливают почти у каждого столика и кладут что-нибудь в кружку.
— Мальчики, сюда! Эй, мальцы! — откуда-то из дальнего угла окликает пьяный голос.
— М-мальцы! Ж-жива!
Гармонист с силой растягивает мехи, начиная стремительную танцевальную мелодию. Танцующие пары заполняют проходы. Мы проталкиваемся между быстро кружащимися шелковыми платьями, синими, серыми и черными пиджаками к крайнему столику, откуда вновь и вновь раздается окрик:
— М-мальчики, сюда!
Вокруг стола, уставленного тарелками с недоеденной закуской, бутылками и бокалами, — четыре стула, три из них пусты — люди ушли танцевать — и только на одном верхом, покачиваясь, как птица, которая клюет зерно, сидит широкоплечий человек в залитом вином сером пиджаке, рыжий, с маленькими без ресниц глазами.
— М-могу все купить, — бормочет он, откидываясь на спинку стула и глядя то на кружку, то на зеленые листы талонов. — Эй, ч-человек! Может Додонов все купить? М-может?
Он делает широкое, неверное движение, сбрасывая локтем бутылку со стола, но даже не оборачивается на звон разбившегося стекла.
— Очень свободно-с, в любое время! — отзывается официант, почтительно замирая, прежде чем с подносом в руках нырнуть в толпу танцующих.
— Слыхал? Додонов все может. Сколько у тебя этих зелененьких, м-малец?