Маленький друг
Шрифт:
Говорят, что смерть — это счастливый берег. И действительно, на старых фотографиях Либби и Робин выглядели очень счастливыми, как мечта, как сон, где все собрались вместе — теперь уже навсегда.
Однако в действительности Харриет видела совсем другое — горестные крики Одеон, безликую массу любопытных гостей на крыльце, грязь и вытоптанную траву под ногами, треснувшую кирпичную кладку на садовой стене… В тот момент это казалось ей самым главным в жизни, и отчасти так оно и было.
Глава 7
Башня
Время рассыпалось. Харриет перестала понимать, чем его можно измерить. Раньше планета по имени Ида совершала свой круговой ход по небосклону их дома, отмечая дни и месяцы размеренно, как метроном, и точно, как часы (в понедельник стирка, во вторник штопка, летом — бутерброды, зимой — суп). Все было понятно, привычно, надежно, дни переходили в недели, недели в месяцы. По вторникам Ида расставляла гладильную доску и гладила постиранное в понедельник белье, по четвергам
Теперь все исчезло, без Иды время превратилось в аморфное, пустоглазое чудовище, в шипящую, затаившуюся во тьме пустоту. Невозможно было понять, где день, где ночь, пропали ориентиры, ни завтрака, ни ужина, ни правил, ни законов, ни традиций — все сметено одним материнским капризом.
Вместе с Идой исчезли многие приятные, удобные и чрезвычайно важные мелочи — например, ощущение чистоты и свежести простыней, их лавандовый запах. Только Ида могла постелить постель так, чтобы Харриет удобно было на ней спать. Ни в лагере, ни даже у Эдди она не могла толком выспаться — все время ворочалась, не понимая, почему сон к ней не идет. И сейчас, глядя на застланную Идой кровать в своей спальне, Харриет осторожно отодвигала край покрывала и вдыхала последний оставшийся от Иды аромат чистого белья. Она из принципа не спала теперь под одеялом, чтобы не нарушить идеальную гладкость простыни. Приходилось спать поверх покрывала, ночью комары кусали ей ноги, звенели в уши, частенько ей до смерти хотелось забраться в свою уютную постельку и уткнуться головой в мягкую подушку, но она знала, что тогда Идина магия исчезнет навсегда. Иногда ей снились странные, мучительные сны, в которых отвратительный скрипучий голос спрашивал ее из-под кровати: «Ты что-нибудь оставила мне, мисси? Что ты мне оставила, мисси?» По утрам она просыпалась поздно, совершенно разбитая, выходила на кухню с красным узором от покрывала на щеке, но какая разница? Все равно некому было встретить ее там, некому было спросить, почему у нее такой унылый вид. Некому было бодро воскликнуть: «Доброе утро, детка!», некому было заварить ей кофе, засыпать хлопья в тарелку. Дом погрузился в тишину, не нарушаемую ни днем, ни ночью.
К тишине собственного дома добавлялась тишина и пустота дома Либби, стоящего на соседней улице. Еще одна потеря, о которой Харриет могла горевать часами. Как хорошо она знала тот дом, сиреневые рамы на окнах, полосы света в уютной гостиной. На память ей приходили картинки из прошлого: поздняя осень, дождь стучит в стекло, маленькая Харриет капризничает за кухонным столом: «Ненавижу школу! Никогда больше не пойду туда!» А хрупкая Либби сидит в кресле напротив, хмурит белые бровки и участливо расспрашивает «свою милую деточку» о ее горестях. Харриет всегда становилось легче после разговоров с ней. В детстве Харриет частенько оставалась у нее ночевать: она лежала на высоких подушках, глядя, как Либби семенит по комнатам, мелко ступая маленькими ножками, тихо светясь в полумраке, словно белый лохматый пион на тонкой ножке. Иногда Либби напевала песенки:
Отправились в море В лодке зеленой Филин и кот на прогулку. Взяли в дорогу Меду немного И денежек целых пять фунтов…или вышивала, низко наклоняясь над пяльцами. А как она радовалась, когда Харриет звонила ей по вечерам! Даже если она звонила поздно, в трубке всегда раздавалось: «Ой, да это же моя деточка звонит! Какая же ты умница, что вспомнила о своей старой тетушке…» Ее веселый, радостный голосок всегда так согревал сердце Харриет, что она закрывала глаза и свешивала головку, как серебряный колокольчик в нежной теплой руке. А кто еще так радовался, когда она звонила? Да никто, вот и весь ответ. А теперь звони не звони по этому номеру, никто тебя деточкой не назовет… Дом стоял пустой, в запертых комнатах грустила мебель, которую вскоре должны были выставить на аукцион, но пока все осталось на своих местах, все так же солнце играло на стеклянном пресс-папье, что по-прежнему стояло на столе в кабинете, и так же печально и напряженно смотрели со стен старинные фотографии. Одежда еще висела в шкафу, но тетя Тэт уже начала потихоньку паковать ее в коробки, чтобы передать в Армию спасения для
Так что Харриет проводила время за мрачными размышлениями. Иногда она сидела на ступеньках лестницы, иногда за кухонным столом, уронив голову на руки, иногда на подоконнике в спальне, глядя вниз на улицу. На нее наплывали воспоминания: грубые слова, сказанные в запале, пустые обиды, неблагодарность, заносчивость, невоспитанность. Как-то раз она собрала в саду пригоршню черных жуков и воткнула их в пирог, над которым Либби трудилась целый день. Либби тогда горько плакала, тихо, жалобно, как девочка, закрыв лицо руками. А еще Либби плакала, когда подарила Харриет на день рождения серебряный кулон в виде сердечка, а Харриет швырнула его на стол с криком: «Я же просила тебя купить мне игрушку!» Эдди потом отвела ее в сторону и рассказала, что сердечко было очень дорогим, «дороже, чем Либби могла себе позволить». Иногда, когда Харриет сидела на диване, листая «Британскую энциклопедию», эти воспоминания накатывали на нее с такой силой, что она откладывала книгу в сторону, забиралась в шкаф, закрывала за собой дверь и плакала, уткнувшись носом в атласные материнские платья. В такие минуты она была уверена лишь в одном — что она никогда больше не будет счастлива, и в горестном оцепенении наблюдала, как жизнь ее катится вниз, все ниже и ниже, под гору, под откос.
Школа начиналась через две недели. Хилли теперь был занят — он осваивал тромбон и ходил на занятия в некое подобие оркестра, именуемое «Трек-Клиника». Каждый день оркестранты выходили на футбольное поле и там часами маршировали в удушающей жаре. Во время тренировок футбольной команды они отправлялись в гимнастический зал, садились в кружок на стулья и играли гаммы. Вечерами руководитель их оркестра устраивал пикники — мальчики разводили костер и жарили на огне хот-доги, играли в мяч — или соревнования со старшими музыкантами. Теперь, даже когда Хилли возвращался домой не очень поздно, ему приходилось после ужина отрабатывать задания.
Харриет была даже рада его отсутствию. Она слишком сильно тосковала о Либби и стеснялась своего горя, к тому же ее дом был в таком ужасном состоянии, что приглашать к себе гостей не представлялось возможным. После Идиного ухода мать Харриет стала проявлять больше интереса к жизни дочерей и к хозяйству, но делала это как-то странно, непредсказуемо и бессистемно. В самом захламленном углу кухни вдруг появился мольберт, и в течение следующих нескольких дней Шарлот делала акварельный набросок фиолетовых маргариток — правда, вазу, в которой стояли цветы, она так и недорисовала. Она не замечала кип грязного белья, раскиданных по углам, но могла потратить вечер на то, чтобы отполировать медную ручку двери; не видела скопившейся в раковине посуды, крошек на скатерти, кислого запаха полотенец, пыли в комнатах, заляпанных грязью ковров, но однажды Харриет застала ее на кухне, где она до блеска начищала старый тостер.
— Красиво, правда? — спросила мать, отступая на шаг и любуясь своей работой. — Ида никогда не обращала особого внимания на чистоту, верно? Но мы же справляемся и без нее, так, крошка? Нам же хорошо втроем?
И вовсе не было им хорошо. Но надо отдать Шарлот должное, она старалась. Однажды она даже вытащила свою старую поваренную книгу, пролистала ее, нашла рецепт блюда под названием «Стейк Дианы», выписала на листок бумаги ингредиенты и закупила их в соседнем магазине. Дома она повязала кокетливый передник с воланом (подарок на Рождество, никогда еще не ношенный), закурила сигарету, сделала себе бурбон с колой и приготовила великолепный ужин. Они втроем сели за обеденный стол в гостиной, и Алисон зажгла свечи, которые отбрасывали длинные, колеблющиеся тени на стены и потолок. Это был их лучший ужин за много дней — правда, грязная посуда так и осталась лежать в раковине немытой.
Жизнь без Иды осложнила существование Харриет еще в одном, совершенно неожиданном, аспекте. При Иде территория обитания матери сводилась в основном к собственной спальне. В ее отсутствие мать постепенно начала осваивать соседние территории и часто вторгалась в комнату Харриет без приглашения. С какой надеждой раньше Харриет ждала малейшего знака материнского внимания! Теперь оно в неограниченных количествах давалось ей ежедневно, но вместо радости вызывало только приступы острой неловкости, раздражения или даже гнева. По вечерам мать подходила к Харриет, когда та занималась каким-нибудь делом, и нерешительно переминалась рядом, будто надеясь, что Харриет заговорит с ней. В такие минуты Харриет внутренне сжималась — она и рада была бы общению с матерью, но совершенно не представляла, о чем с ней можно разговаривать. То ли дело Алисон, само ее молчаливое присутствие действовало на мать успокаивающе. Иногда они втроем собирались на диване в гостиной, но тогда разговор получался поверхностным и в основном крутился вокруг Либби. Все вокруг напоминало им ушедшую тетушку. О чем бы они ни говорили, о фруктах или овощах, о дверных ручках, о ложечках, о тарелках, мыслями постоянно возвращались к Либби. Апельсины? Все помнили, как Либби любила класть апельсиновые дольки в рождественский пунш. А апельсиновый кекс, который Либби так хорошо пекла?