Мальвиль
Шрифт:
– Что значит «всех»?
– Двух мужчин, старика со старухой, женщину и грудного младенца.
Молчание. Мы переглянулись.
– И что же сказал Вильмен, узнав про этот подвиг? – спросил я после паузы.
– "Правильно сделали. Так и надо. Убьют у тебя солдата – вырезай всю деревню".
Снова воцарилось молчание. Я сделал знак Эрве продолжать. Он откашлялся, прочищая горло.
– Вильмен хотел сразу после Курсежака напасть на Мальвиль. Но ветераны были против. И Жан Фейрак тоже – Мальвиль голыми руками не возьмешь, сначала надо разведать обстановку.
– Это Жан Фейрак сказал?
– Он.
Мне даже стало тошно от омерзения. «Вырезать деревню» – извольте,
– А что сказал Вильмен?
– "Если эти болваны вернутся живыми, станут ветеранами. А если их подстрелят – что ж, пойдем на приступ".
– А как ветераны?
– Не слишком обрадовались.
– И все же, если Вильмен даст приказ атаковать, пойдут они в атаку?
– Да, пойдут. Пока еще его боятся.
– Что значит «пока еще»?
– Ну в общем, стали бояться меньше со вчерашнего вечера.
– После смерти Бебеля?
– Бебеля и Даниэля Фейрака. Лагерь головорезов ослабел. Так по крайней мере я считаю.
И, сдается мне, он прав.
– Если Вильмена убьют, – допытывался я, – кто может его заменить?
– Жан Фейрак.
– А если убьют Фейрака?
– Тогда некому.
– И банда распадется?
– Пожалуй, да.
Утренний завтрак был подан. От чашек, расставленных на полированном ореховом столе, шел пар. Какая мирная картина! А в нескольких километрах от нас во дворе фермы лежали шесть трупов, один из них совсем крошечный. Нас пробирает ледяной ужас, мы потрясены. Какую же все-таки зловещую власть имеет над человеком жестокость, если она вызывает у нас такие чувства. С лихвой хватило бы одного презрения. Ведь эта бойня поражает не только своим садизмом, но еще больше бессмысленностью. Люди остервенело ведут борьбу против человеческой жизни, уничтожают себе подобных.
Я пододвинул к себе свою чашку. Мне не хотелось думать о Курсежаке. Надо было думать о предстоящей битве. Мы ели в молчании, и молчание это нарушала лишь неумолкающая болтовня Фальвины, вернувшейся после дойки. Правда, Фальвина не слышала рассказа о бойне и не могла попасть в лад нашему настроению. Но в это утро она была еще надоедливее, чем всегда. В хорошие минуты Мену сравнивала Фальвинино пустомельство с жерновами, с водопадом, с пилой, а в дурные – с поносом. После того, что мы узнали, наши мысли были заняты одним – знакомой нам всем маленькой фермой, и мы ели свой завтрак в полном молчании. Неиссякаемая, ни к кому в частности не обращенная трескотня Фальвины усугублялась этим общим молчанием, и казалось, она никогда не затихнет, тем более что никто ей не отвечал. Это был посторонний для нашего спаянного круга шум, он шел как бы извне: не то струйки воды, стекающие с крыши на мостовую, не то бетономешалка, вроде той, что когда-то работала в Мальжаке, не то ленточная пила. И хотя этот речевой поток состоял из слов, неважно каких, французских или на местном диалекте, в нем, по сути, не было ничего человеческого: уж какое тут общение, совсем наоборот, он никому не был нужен, все были к нему глухи, и, всеми отвергнутый, он извергался впустую. Под конец, измученный, как видно, минувшей ночью и весь уже мыслями в будущей, я не выдержал и сказал, рискуя дать дополнительное оружие в руки Мену:
– Да уймись же наконец, Фальвина! Ты мне мешаешь думать.
Ну конечно. Сразу же в слезы! Не один поток, так другой. Добро бы еще этот не производил шума! Так нет же: охи, вздохи, рыданья, сморканья! Я не видел Фальвину, я сидел к ней спиной. Но я ее слышал.
Надо было принять неотложные меры. Я в зародыше подавил неминуемый ответный выпад Кати.
– Кати, кончила завтракать?
– Да.
– А ты, Фальвина?
– Ну да, Эмманюэль, ты же сам видишь, кончила.
Она не Кати, одного слова для ответа ей мало, ей нужно восемь.
– Отправляйтесь обе чистить конюшни. У Жаке сегодня утром будут другие дела.
Кати повиновалась тотчас. Она держала слово, данное накануне: заправский солдат.
– А посуда? – желая подчеркнуть свою добросовестность, спросила Фальвина.
– Посуду вымоют Мену и Мьетта.
– И я, – добавила Эвелина.
– Посуды-то больно много, – упорствовала Фальвина с наигранной самоотверженностью.
– Ступай же ты, в конце концов, – взорвалась Мену. – Без тебя управятся!
– Да иди же, бабуля, – взорвалась в свою очередь и Кати.
И умчалась, тоненькая, быстрая, увлекая за собой оплывшую квашню, а та вперевалку потащилась за ней на своих жирных ножищах.
Мену придется перемыть гору посуды, этой ценой она осталась единовластной хозяйкой кухни. Но для нее цена не такая уж дорогая, что она и высказала без обиняков в последнем всплеске воркотни, достаточно долгом и внятном, чтобы отметить свою победу, но, однако же, не чересчур, чтобы не навлечь моего гнева, который лишил бы ее выигранного преимущества. Воркотня, постепенно затихая, становится вовсе неразборчивой; потом наступает молчание, и я могу наконец сосредоточиться.
Теперь предстоящая битва будет не такой уж неравной. Вильмен потерял троих ветеранов, а два новобранца перешли на нашу сторону. В его банде, еще позавчера насчитывавшей семнадцать человек, осталось всего двенадцать. Я со своей стороны располагал теперь десятью бойцами, включая Мориса и Эрве. И наш арсенал пополнился тремя винтовками образца 36-го года.
Если верить Эрве, авторитет Вильмена пошатнулся. Боевой дух банды, потерявшей троих убитыми, поколеблен. И будет сломлен окончательно, когда, недосчитавшись Эрве и Мориса, они вообразят, что их тоже убили.
Мне предстояло разрешить три задачи:
1. Разработать такой план битвы, при котором были бы максимально использованы преимущества местности.
2. Изобрести маневр, который по возможности еще больше деморализовал бы противника.
3. Если противник отступит, помешать ему вернуться в Ла-Рок и повести против нас войну, устраивая засады.
Последний пункт казался мне особенно важным.
После того как я отослал Фальвину и Кати в конюшню, в кухне въездной башни все время происходило какое-то движение: ушел Тома сторожить дорогу в Ла-Рок, пришел Жаке позавтракать, Мейсонье отправился за Коленом и Пейсу, привел их и снова ушел с Эрве хоронить Бебеля.