Мама
Шрифт:
— Есть вопросы к свидетельнице?
Опять спросил адвокат Толмачева: как учился в школе его подзащитный.
— Учился, кажется, хорошо, но ведь я его и не знала почти — он был в восьмом.
Адвокат Новикова тоже задал вопрос:
— Вы были знакомы с матерью Новикова? Что вы можете сказать про эту семью?
Откуда он уже успел узнать? Впрочем, на то и адвокат!
— Мы с ней встречались в сквере несколько раз. Мне она была очень симпатична. Кажется, очень хорошая женщина.
— Есть еще вопросы? Нет
И, прямо как в школе, приглашение:
— Садитесь.
Костя далеко, около него нет свободного места. Села в передний ряд, забронированный для свидетелей. Здесь и Толмачев, какой-то потускневший, как будто вылинявший. Он приходит и уходит, как все, хотя и судят его.
На скамье подсудимых под стражей только двое: Новиков и Жигулев, рецидивист, дважды судившийся. Вот кто совершенно спокоен и развязен без всякого наигрыша. Человек уже немолодой, видимо большой физической силы. Жесткий ежик волос, тяжелые плечи, дубоватые, грубые черты лица. И, может быть, неизбежный, даже «профессиональный» контраст: холеные, белые, нерабочие руки.
По странной ассоциации какая-то боковая мысль: «Зачем мальчиков, школьников, стригут под машинку? Это не идет никому».
Мебель и все кругом — странная смесь торжественности и будничности. Сидят три женщины за широким столом, лица у них простые, даже как бы домашние. А стулья парадные, старинного фасона, с высокими резными спинками: у судьи — повыше, у присяжных — пониже.
Что-то не идет следующий свидетель. Молоденькая секретарша проскальзывает в коридор.
— Где Шурыгин?
— А он, должно быть, на лестнице, курить пошел.
Разыскали наконец Шурыгина. Вошел. В пальто с поднятым воротником, в кепке. Их несколько таких же развинченных парней стояло на верхней площадке лестницы. Гоготали. Курили. Значит, это все тоже свидетели. Судья — будто в школе недисциплинированному ученику:
— Опустите воротник. Снимите кепку.
Снял кепку. Опустил воротник. Расписку дал, что будет правду говорить.
— Свидетель Шурыгин, расскажите, что вы делали в тот вечер…
— А мы все у Леньки сидели: я, Колька, Сашка…
Опять властный и сдержанный голос судьи:
— Подождите. Какой Ленька? Называйте фамилии.
— Ленька? — Несколько мгновений раздумья. — Ну, Ригалета (Светлану так и передернуло), Новиков.
— Вот так и говорите.
— Ну, сидел я у Леньки, а потом пришли Колька, Юрка…
— Шурыгин, я вам еще раз повторяю: называйте всех по фамилиям, вы не у себя дома. Вы что же, к Новикову в гости пришли? Матери его не было?
— Не было. Да мы не в гости. Мы хотели на танцы идти. Ну, захватили с собой пол-литра. Сашка говорит: «Давайте за бабами зайдем, а потом…»
Судья опять перебивает:
— «За бабами»? Как вы говорите!
— А как же?
— Вы говорите про женщин, девушек?
— Да какие же они женщины? Бабы и есть.
Ропот
— Тише, граждане!
Свидетель откашлялся.
— Ну так вот. Собрались уже идти. А тут Севка прибежал и Леньке что-то стал говорить…
— Какой Севка?
— Да не знаю я его фамилии. Севка, пацан этот маленький, который сказал, что Володьку застукали.
Маша вдруг заплакала где-то в заднем ряду. И опять:
— Тише, граждане!
Замолчала Маша.
Много есть в русском языке ласковых уменьшительных имен. И даже так называемые «уничижительные». «Севка», «Сашка» — ласково звучат в устах матери или отца: «тон делает музыку». В устах этого косноязычного парня те же имена звучали как блатной жаргон, как ругательства.
— Ленька с Севкой на лестницу вышли, а там Жиган…
— Кто?
— Ну, Жиган, дядя Вася.
Он не ломается, не форсит, просто он не умеет говорить иначе.
— Фамилию говорите.
— Да вот, — жест в сторону подсудимых. — Ну, Жигулев. А мы пошли на танцы.
Сел наконец свидетель Шурыгин, тоже в первом ряду. Ничего в нем нет особенного. Лицо миловидное, даже смазливенькое. Сколько ему?.. Лет восемнадцать — чуть постарше десятиклассника. Свежая, хорошо отглаженная рубашка. Пальто не новое, не дорогое, но чистое. Чуть обтрепался правый рукав — подштопано. И около кармана тоже. Аккуратно так, почти незаметно. Женской рукой. Кто эта женщина? Мать? Старшая сестра? Их-то он женщинами называет или как?
Светлана оглянулась. Костя делает какие-то знаки. Ага! Место около него освободилось. Пересела. Отсюда виден весь зал. Костя шепчет:
— Слушай, здесь Ирина Петровна твоя и директор!
— Какой директор?
— Ну, из той, прежней твоей школы.
Да, вон они сидят в третьем ряду. Евгений Федорович как раз повернул голову, встретился глазами, поклонился чуть заметно. Лицо расстроенное. Вздохнул. Бровью повел — тяжелое, мол, зрелище!
Он-то понятно почему тут — учился в его школе Новиков. А Ирина Петровна? Ведь она завуч в младших классах.
Директор сидит справа от нее, а слева — незнакомый брюнет с проседью в волосах. Добротное пальто нараспашку, лицо сухое, тонкое, очень сдержанное, очень бледное. Трагическая складка около губ.
На похоронах всегда можно узнать, кто пришел просто из добрых чувств к покойному или его близким и для кого эта смерть — незаживающая рана. На суде — тоже.
Раньше еще, чем Светлана могла уловить мимолетные взгляды или промелькнувшее вдруг сходство, она поняла: отец Леонида.
Но почему Ирина Петровна так ласково и участливо кладет руку на его плечо? Они разглядывают какие-то бумаги. Потом Ирина Петровна встает и подходит к адвокату с бумагами в руках. Возвращается на свое место. Адвокат просит слова. Просит суд рассмотреть характеристику из школы.