Мамина улыбка
Шрифт:
Мама говорила, что она хорошо помнит тот роковой летний день. Было очень-очень тепло и солнечно, что для владивостокского июня нехарактерно. После обеда прошёл короткий ливень, и в небе над бухтой Золотой Рог раскинулась радуга – призрачный сияющий мост, который по древним народным приметам всегда пророчит добрые перемены. Вся их семья вернулась с воскресной прогулки, и к родителям пришли ещё гости – коллеги отца. Взрослые оживлённо беседовали за большим круглым столом в гостиной, девочки играли со своими куклами на полу, конечно же, прислушиваясь к разговорам старших. Балконные двери были распахнуты настежь, и лёгкий, пахнущий морем ветерок колыхал белоснежный тюль… Разноцветная радуга в небе пророчила много радостных дней впереди, но чёрная тарелка радиоприёмника под потолком, внезапно прервав трансляцию концерта классической музыки и весёлый разговор за столом, вмиг отменила это счастливое
***
Мамины альбомы с «фотокопией нашей судьбы», как пела Эдита Пьеха, хранятся теперь у меня. Иногда я перелистываю их и невольно вспоминаю те вечера, когда мы с мамой и папой сидели на кухне за нашим большим обеденным столом, застеленным газетами, и неспешно, терпеливо заполняли плотные картонные страницы фотокарточками…
Мама подавала очередную фотографию из аккуратной стопочки (всё разложено в хронологическом и тематическом порядке), я крепила на краешки фото-уголки, а папа осторожно смачивал их водой с помощью кисточки и затем приклеивал на страницу. За окнами – рано наступившая темнота, кружится лёгкий снег…
Почему мне кажется, что всё мое отрочество стояла зима – холодная, снежная, и всё время было темно? Детство, особенно дошкольное, прочно ассоциируется у меня с летом и морем: Эгершельд, бухта Фёдорова, и словно бесконечный июль. А вот подростковый возраст – только с зимой и темнотой. Первая речка, и один длинный-предлинный зимний вечер с танцующими за окном снежинками и постоянным чувством тоскливого ожидания. И ещё – странная, малоизвестная песня Софии Ротару про хризантемы, которые она купила себе сама и шла с ними по тёмной вечерней улице, а над нею «кружился лёгкий снег, на лепестки похожий»…. Я постоянно крутила кассету с этой песней на своем стареньком магнитофоне «Карпаты».
Вот так странно и неожиданно мои мысли и воспоминания перетекли с улицы Луначарского в Находке на пору моего взросления, в 90-е…. Сумбурное, тревожное, бестолковое какое-то, наполненное неопределённостью и смятением время. Так уж совпало, что оно было таким и для страны в целом, и для нас, чей подростковый возраст пришёлся на 90-е годы. Граница между солнечным и пахнущим морской солью детством и сумеречным заснеженным отрочеством пролегла в августе 1991-го.
Мне было уже 14 лет, и я отлично, в деталях помню те три-четыре странных, непонятных дня, когда все напряжённо, затаив дыхание ждали, что же будет дальше. Время как будто бы остановилось. Всё словно замерло, и казалось, в воздухе повисла звенящая тишина и огромный пружинящий знак вопроса: Что? Что? Что теперь? Трясущиеся руки Янаева на телеэкране, непрерывная трансляция «Лебединого озера» вместо всех привычных передач… И ещё помню папину, брошенную в сердцах фразу: «Ну, уж нет, в колхоз картошку копать я больше не поеду!» Мы рассмеялись тогда с мамой. Мы с ней не так глубоко понимали, что к чему. Папе, который запоем читал Довлатова и Солженицына в литературных журналах, наверняка всё было ясней. А потом, уже недели две спустя – огромные цветные фотографии в журнале «Огонёк»: колонны демонстрантов в самом центре Москвы, гусеницы танков и железные панцири бронетранспортёров на брусчатке Красной Площади, шёлковый триколор, кроваво-красные гвоздики на сером граните мостовой. И ещё – три молодых, красивых, светлых лица, широко улыбающихся с портретов в чёрной рамке: Кричевский, Усов, Комарь. Я вспоминаю сейчас и снова чувствую ту вибрирующую во всём теле тревогу, переливающуюся то страхом, то восторгом, то гордостью и надеждой.
И помню ещё, как, придя в школу 1 сентября, мы, девятиклассники, обсуждали недавние события и с чувством превосходства смотрели на ребят, которые в те самые дни были с родителями на даче, без радио и телевизора, и пропустили абсолютно всё («Нет, ну как так можно!»)
И вот потом, после этого августа – будто непрерывная зима. Отключения света по вечерам: каждый вечер на два, три, четыре часа, – и уроки делаются при свечах. За окнами сыпется, кружится снег. После того, как уроки сделаны, извлекается из портфеля одолженная подружкой колода игральных карт и начинается гадание: я – дама Треф, Он – валет Пик, и всем остальным тоже розданы роли. И каждый раз, когда в ответ на мой мысленный вопрос валет Пик выпадает на даму Треф, мое глупое сердце подпрыгивает и тает вместе с оплывающей свечой.
Да, вот как-то так всё вместе: бурные преобразования в обществе (которые не совсем понимаются, но, тем не менее, остро ощущаются на уровне эмоций), бурные перестройки в растущем организме и плюс к этому – влюблённость. Тяжёлая, гнетущая, затаптывающая напрочь и без того низкую мою самооценку, потому что безответная, безнадёжная, абсолютно нелепая. Мальчик на два года старше, школьный красавчик: смуглый, черноглазый, с длиннющими, закрученными чёрными ресницами, с длинной волнистой чёлкой, – и как он постоянно встряхивает головой, чтоб откинуть свою чёлку со лба. «Любимчик Пашка». Да, он Пашка и есть. И как только звенит звонок с урока, я стремглав бегу вниз, в холл, чтобы увидеть его хоть краешком глаза: ведь он пройдёт, наверняка пройдёт, в своем модном пёстром пуловере в «гусиную лапку», намотав на шею длинный шарф, – он почти на каждой перемене ходит за школу курить. И вот так и живу – от перемены до перемены, а потом – до того момента вечером, когда снова разложу на кровати чужие, с затёртыми краешками карты, и снова буду ждать, когда валет Пик выпадет на даму Треф. За окнами – холодная проснеженная темнота. И София Ротару поет о снеге и о белых хризантемах…
В один из вечеров, когда уж как-то особенно тяжело на душе, я собираюсь с духом и рассказываю обо всём маме. Мне нужно поделиться с ней, не знаю, почему, но нужно. Может быть, потому, что она – мама, самый близкий человек, и я же всё ей рассказываю, разве могут быть секреты от мамы? Я говорю, и слова – такие неуклюжие, такие неточные, неверные (впрочем, произнесённые слова всегда такие, в отличие от слов написанных!) – падают, как острые камушки, ранят меня. Мама слушает внимательно, с обычной своей лукавой, насмешливой улыбкой, которая светится сначала только в глазах, и только потом касается губ. Выслушав, смеётся: «Да пустяки! Всё это такая ерунда, пройдёт, не переживай!» Я тоже улыбаюсь, глупо и криво, киваю. А сама про себя не думаю даже, а просто знаю: не пройдёт, навсегда это, на веки вечные.
Мама тоже рассказывала мне о своей первой любви. Только не в школе она у неё случилась, а уже в институте. Молодой, интеллигентный, красивый преподаватель гистологии. Кстати, двоюродный брат известного режиссёра, снявшего позже фильмы «Берег», «Тегеран-43» и «Легенда о Тиле» В те годы, когда мама училась в Хабаровском медицинском институте, почти весь преподавательский состав был с «запада», из Москвы или Ленинграда. И мамин молодой профессор – тоже. Конечно, Он был уже женат: с женой своей, тоже врачом, познакомился на фронте. Боевая подруга. Таких не бросают, даже ради юных и прекрасных студенток, которые тебя боготворят. А мама этого человека действительно боготворила. Наверное, это был единственный мужчина в её жизни, на которого она смотрела не сверху вниз, а наоборот…
Она любила Его все студенческие годы и потом многие годы после института, вплоть до Его смерти. И думаю, что после смерти – тоже. Не прошло. Идеальная любовь – безответная, безнадёжная, на расстоянии – вечная. Знал ли этот человек о её чувствах? Мама никогда не говорила однозначно, открылась она Ему или нет. Скорее всего, да. Потому что они общались и после того, как мама окончила институт, и после того, как она вернулась во Владивосток, и после того, как Он вернулся в столицу. Переписывались. А когда мама приезжала в Москву, они встречались. Но не в том смысле слова «встречались», которое принято сейчас. Виделись. Беседовали. Гуляли. Вместе ходили по музеям. И потом снова – годы переписки.
И вдруг в одном из писем Иосиф сообщает маме, что очередной свой отпуск собирается провести в Грузии, и – очень вежливо, деликатно, тактично, интеллигентно – предлагает ей поехать с ним. Я представляю, очень хорошо представляю, что могла испытывать мама, вновь и вновь пробегая глазами эти строчки. Наверное, это похоже на чувство, когда стоишь на самом краю обрыва, а внизу – такая невероятная красота, что дыхание перехватывает, и тебя так и тянет туда – только один шаг вперёд – и раствориться в этом свистящем, сияющем потоке, в этой гармонии. И ты, наконец, делаешь свой шаг – один только шаг – назад. Мама не приняла Его приглашение. Зачем? Он женат. И она уже замужем, второй раз. Это всё неправильно. Не по-человечески. Ни к чему это. Нет. Он понял. И продолжал слать письма и поздравления к праздникам. Московский интеллигент, профессор, ветеран войны, красивый, как греческий Бог, – мамина любовь на всю жизнь.