Мамина улыбка
Шрифт:
В девять, когда наше веселье было в самом разгаре, раздался телефонный звонок. Маринка дала мне трубку, и я, внутренне холодея, сказала маме, что всё хорошо, и что, пожалуй, я посижу ещё немного, а потом мы все вместе вызовем такси. Мама швырнула трубку. Мы на самом деле посидели ещё совсем немного, потому что у двоих девчонок были маленькие детки дома.
В половине одиннадцатого я поднялась на лифте на свой десятый этаж и нажала кнопку звонка. Я уже чувствовала, что дело плохо. И ждала чего угодно, но только не того, что случилось. Мама мне не открыла. Я звонила и стучала снова и снова, и ноги подкашивались от мысли, что ей стало плохо с сердцем, и она не может встать и подойти к двери. Потом вдруг пришло в голову, что может быть, она оделась и вышла во двор меня встречать, и мы как-то разминулись. Я снова спустилась на лифте, вышла на улицу, дважды обежала тёмный, пустынный, заснеженный двор, сбегала даже на автобусную остановку
В конце концов, она открыла дверь. Проворачивая ключи в замках быстро, резко, с громким и жёстким лязгом – только мама умела так делать, что по одному этому звуку было сразу ясно, какая её переполняет ярость. Открыла. И сразу же, ни слова не говоря, быстро ушла в мою комнату. Везде горел яркий свет, даже в ванной и туалете, все двери были почему-то открыты настежь. Я разулась и прошла к себе. Это «к себе» было тоже относительным, ибо в моей комнате стояло мамино трюмо, и сейчас она сидела перед ним на своей любимой «финской» скамеечке и расчесывала свои длинные густые волосы. Окунала расчёску в большую кружку с водой и потом уже проводила ею по волосам, от корней до кончиков. Судя по всему, она и занималась этим в течение того часа, что я металась за запертой дверью.
Она молчала. А я даже не осмелилась открыть рот, чтобы прервать это жуткое гнетущее молчание. Закончив свой ритуал с расчёсыванием, она молча ушла к себе в комнату, погасила свет и легла спать. А я… тоже легла, сжавшись под одеялом от почти невыносимой боли и чувства вины, проклиная себя за то, что не ушла с вечеринки пораньше…
Дальше последовали молчаливое утро, молчаливый день, и только к вечеру, видимо, наскучив немотой, она сказала что-то вроде: «Надо было идти ночевать туда, где было так весело». Манёвр удался, и она применяла его потом всякий раз, когда я осмеливалась хоть чуточку переступить грань дозволенного.
Вспоминается и другой вечер. Вечер первой, кажется, нашей серьёзной размолвки с моей второй половиной. Уже несколько месяцев мы счастливо жили и увлечённо создавали свой уют в маленькой съёмной квартирке на втором этаже панельной «хрущёвки» на Корейке. Именно сюда я ушла от мамы с одним пакетом вещей и намерением не возвращаться больше никогда.
Думаете, в тридцать четыре года уже не страшно уходить из родного дома? Ещё как страшно, может быть, даже страшнее, чем в восемнадцать. И ещё страшнее – начинать совместную жизнь с человеком, которого знаешь совсем недолго, даже если любишь его и доверяешь полностью. Поэтому я трусливо предложила Владу пожить сначала раздельно, на что он заявил категоричное «НЕТ!», привёз за раз все свои битком набитые саквояжи и чемоданы, и эти самым спас меня от дальнейших страхов, сомнений и, возможно, – кто знает? – от возвращения домой, после которого я уже никогда не смогла бы пройти родовой канал и начать жить.
Так вот, в тот субботний вечер Влад собирался в гости к своему другу и однокурснику, а я, разумеется, не была от этого в восторге и, провожая, задала ему – угадайте, какой вопрос? Правильно. «Во сколько ты вернешься?» Влад, который в пятнадцать лет уехал из родительского дома на учёбу в другой город, к таким вопросам явно не привык. И сказал только: «Не знаю. Поздно, наверное». К такому не привыкла уже я. И в течение всего вечера во мне нарастало чувство раздражения и злости. Ревности. Досады. Поужинав в одиночестве и доделав все свои дела, я читала, лёжа на нашем стареньком диване, и всё чаще поглядывала на часы. Ближе к десяти вечера у меня созрело очень «мудрое» решение – не открывать дверь, когда Влад вернётся. По крайней мере, открыть не сразу. Пусть поймёт, что я сейчас чувствую!
Но всё-таки, когда около одиннадцати он позвонил в дверь, я сразу пошла и открыла, предварительно скроив на лице скорбно-обиженную мину. Влад была расслаблен и весел, от него слегка пахло спиртным, и мне хотелось обнять его, но вместо этого я сказала: «Надо было оставаться ночевать там, где было так весело». В постели я отвернулась и отодвинулась от него, и следующее утро началось с молчания. Мне не хотелось молчать, хотелось болтать, как обычно, за завтраком, шутить и смеяться, но во мне словно повернули со скрипом какой-то ключ в замке и заперли. И осознавая, что я веду себя неправильно, я всё равно продолжала злиться и молчать. А потом, вечером Влад сел напротив меня и сказал: «Послушай. У нас так не будет. Я могу уходить, когда хочу и куда хочу, и возвращаться, когда хочу, самое главное – ночевать дома. И то же самое ты: ты можешь проводить время с кем хочешь и когда хочешь, ты свободный человек. Понимаешь?» Мне понадобилось время, чтобы это понять.
***
Конец марта, тёплый сырой день клонится к закату. Я еду в междугороднем автобусе домой. В сумке – мамины паспорт и полис: теперь они будут храниться у меня. Я оставила маму в доме престарелых в Находке – маленьком городке недалеко от Владивостока. Пока её заселяли в комнату, я заполняла документы у управляющей, потом поднялась к маме. Она, ещё не переодетая с дороги, лежала на кровати и с беспокойством следила, как нянечка раскладывает её вещи шкафу. «Мне здесь страшно… – зашептала мне на ухо. – Вещи все утащат… А сколько мне здесь быть? Зачем так вещи раскладывать, потом ничего не соберём быстро… Ты куда сейчас, в гостиницу? Ты же ещё забежишь вечером?» – «Забегу». Она верила мне. Потому что я никогда ей не лгала. И всегда делала то, что обещала.
Да, мы более десяти лет уже не жили вместе, но я очень часто приходила к ней, особенно в последние годы, после папиной смерти. И я ни разу не нарушила обещания и не сказала неправду. Но теперь я солгала. И не сделаю то, что пообещала. Перед тем, как уйти, я наклоняюсь к маме, сидящей на краешке кровати (она уже переоделась и попила свой любимый персиковый сок из коробочки), и обнимаю её. Обнимаю впервые за те десять лет, что ушла от неё, ушла из своего дома. Меня поражает то, какая она маленькая и худенькая, и какая у неё прохладная кожа, а руки, которые касаются моей спины, и вовсе холодные, – я чувствую это даже через шерстяное платье. И потом я сбегаю. Такси, автовокзал, большой рейсовый автобус. От популярных песен, которые крутит водитель на протяжении всего пути, голова начинает плохо соображать. А может, это просто от усталости. Я безумно устала за последние несколько дней. Устала от тревоги и страха, что мама в последний момент заартачится, передумает ехать «в больницу», как мы с ней договорились. Она очень любила «передумать» и «отложить на другой раз», но сейчас я понимала, что другого раза не будет, это последний шанс. И у меня получилось. Я снова представляю её, лежащую на боку на своей новой кроватке и глядящую мне вслед, и чувствую, как сдавливает грудь и начинает щипать в носу. Надо дать волю слезам, станет легче. И я плачу. Плачу долго, беззвучно, слёзы бегут и бегут по щекам без остановки, солёные, тяжелые, я вытираю их с подбородка салфетками. Потом звоню двоюродной сестре.
Моя двоюродная сестра была очень близка с моей мамой до того, как я появилась на свет. Они были как подружки. Танина мать постоянно устраивала свою личную жизнь, и Таня подростком была предоставлена сама себе, а моя мама жалела её и частенько звала с собой – то в кино, то на пляж, то на каток. Они обе любили вспоминать, как однажды даже катались на коньках по льду залива, прямо вокруг сидящих над своими прорубями рыбаков. В их воспоминаниях всегда звучали нотки ностальгии, для них обеих то было самое лучшее время. Потом мама встретила моего папу и родила меня. А Таня вскоре после окончания школы, никуда не поступив, вышла замуж за бывшего любовника своей матери, на двадцать с лишним лет старше, с судимостью в паспорте и с рядом металлических зубов во рту. Мама осуждала этот брак, но у неё сохранилось прежнее тёплое отношение к своей племяннице, и нередко она, забывшись, обращалась ко мне «Таня». К этому имени она привыкла гораздо раньше, чем к моему.
Таня с напряжённым молчанием выслушивает мой рассказ. Потом вздыхает тяжело и говорит: «Посмотрим, может быть, она там привыкнет». А потом мы ещё какое-то время разговариваем, и она вдруг почему-то вспоминает и рассказывает мне один случай многолетней давности. Тогда мы все жили в одном доме: наша квартира – на четвёртом этаже, маминой сестры – на третьем, прямо под нами. Мне тогда было, наверное, два месяца, может, чуть больше, мама сидела в декрете. В тот день Таня, её мать и отчим все были дома, и в какой-то момент обратили внимание на непрекращающийся громкий плач, доносившийся сверху. Это я орала, понятное дело. Десять, пятнадцать минут, двадцать…. Таниного отчима отправили наверх позвонить в дверь и выяснить, что происходит. Он поднялся, звонил и стучал, но никто не отзывался. А я продолжала надрываться, захлёбываясь от плача. Полчаса. В конце концов, их терпение лопнуло, и мужчина решил подняться на наш балкон со своего: тогда балконы соединялись пожарными люками, и при желании можно было легко забраться к соседям. Он вкарабкался по железной лестнице, пролез в люк и, выйдя на наш балкон, заглянул через оконное стекло в комнату. Я заходилась плачем в своей кроватке. А мама – она была дома – сидела перед своим трюмо, уставившись в зеркало, и медленно расчёсывала свои роскошные, длинные каштановые волосы.