Мандустра
Шрифт:
Голованов шел, уворачиваясь от людей то туда, то сюда. Тут еще машины добавляли раздражения, и солнце светило желтым шизофреническим светом. Но потом он свернул в боковой переулок и стало приятнее.
«Приятно, когда такие цветные домики, словно растения, правда, отсюда никуда не уедешь. Живешь в Москве, и нужно тренировать сознание видеть в этом камне Китай или Данию. Я думаю, надо сейчас выпить, и лишь потом что-нибудь подумать. Надо позвонить в роддом — нужна дружеская поддержка. Поддержка или подвязка. Одно
Мысли вцепились в мозги Голованова, как пчелы в волосы, и ему все это надоело. Опять бульвар — опять люди. Если постараться, то людьми можно пренебречь. Как в математике.
«Да, людьми можно пренебречь, — подумал Голованов. — Тогда на фига еще один? Сын меня. Будет лето — он будет копаться в песочке, будет зима — он будет есть мороженое, пить портвейн или орать в коляске… Молоко, портвейн, сигареты — всего лишь слова, всего лишь названия. Сменяется одно — наступает другое, а я вот так и хожу вокруг да около, а оказывается, все уже сменили вино на гашиш, как меняют школу на работу».
Голованов встал около бара, насмешливо подмигивая своему отражению в стекле.
Он открыл дверь.
— Спецобслуживание! — сказали ему.
«Ну ладно, черт с вами… Пускай грузины дают вам трешки, а мне лень. Мой сын когда-нибудь придет сюда, словно внук или правнук».
Голованов покашлял и долго думал, не закурить ли еще сигарету, и тут случилось событие: к нему подошел человек и попросил закурить. Голованов дал закурить и долго размышлял.
«Они говорят со мной, — думал Голованов. — Со мной заговорил представитель этого фона… Черт, когда же уберется это мерзкое солнце! Впрочем, надо врубаться в психологию. У меня рождается ребенок, я должен буду помнить этот день, будто это событие. Ребенок в конце концов умрет, а я должен буду запомнить все это. Но надо выпить!»
Голованов пошел в следующий бар, а потом ему надоело, и он купил вина в магазине, где очередь толкалась и бурлила, пихая его предметами и руками. Все казалось суетой, если бы мозг не вносил свой порядок во внешнюю сторону событий.
Начался дождь, он лил на Голованова, не понимая, что это — Голованов; люди в конце концов разбежались кто куда, и Голованов остался на площади, мокрый и странный.
«Уйти в подворотню, — думал он, приглаживая мокрые волосы. — Уйти вообще. Уйти в камень. Улететь, как летучая мышь. Уползти в другое пространство. Я уползаю, отложивши яйца. Я отложил яйца в песок, пускай тот, кто придумал, тот думает. Я иду пить вино в подворотню, где был Китай».
На самом деле Китай пообвис от дождя мокрыми растениями, которые перестали напоминать платан, но зато там не было людей, а были мокрые камни и серое небо. Голованову стало сыро и холодно, нужно было скорее выпить,
«Ура, ура, — думал Голованов, хлебая. — Я пью, я чувствую вкус и цвет. Я вижу пейзаж вокруг меня, то, что было Китаем, да будет Данией!»
Он развеселился, запрыгав от радости. Люди смотрели из залитых дождем окон на пляшущего дурака.
«Дания — страна дождей, пампасов и белых волос. Где-то здесь, среди камней сидит голубой Кьеркегор, который гуляет по Копенгагену. Мне везет больше, чем ему, я люблю свою жену, а сейчас у меня уже будет сын».
Голованов сделал большой глоток; к сожалению, закурить не представлялось никакой возможности — сигареты пропитывались влагой, как вата бензином.
«Мой сын — он будет орать. Он будет какать не там, где все люди, но там, где все дети. Он будет вместилищем штампов. Он будет играть в песочек, потом подрастет, и я буду папой для него — можно или нельзя… Какой маразм! Он будет подсовывать мне внуков. Он будет умирать, и я буду плакать на его могиле, хотя я не люблю быть несчастным. Я люблю Данию — полет по миру продолжается!»
Голованов опять глотнул вина, и ему стало тепло.
Деревья плакали на Голованова, а ему казалось, что они мочились.
«Я словно сижу в землянке во время войны… Стреляют, убивают, кошмар, и мне даже здесь приятно в этих камешках земли… Я вижу в них комфорт горячих ванн», — подумал Голованов, рассмеявшись, потом допил бутылку и бросил ее.
Он сел и сидел еще полчаса. Потом он стал печальным, и ему опять стало холодно.
«Мой сын сейчас Ничто, — думал Голованов, чуть не плача, — и так и останется. Я не увижу в нем проблесков других творений. Он будет — мой, мой, мой… Или — не мой. Может быть, он будет калекой. Это неудобно вообще-то. Но что он сможет мне сказать? Я буду подходить к нему, слушать его глупости, вместо того чтобы он объяснился наконец. Он прочтет все книги и создаст что-нибудь свое. Как бешено бьет тот, кто это придумал. Никто не может вырваться за стену. Или за сферу…»
— Люди, идиоты, не ходите, вас обманули! — крикнул Голованов и подумал, что его сочтут пьяным, хотя он и был пьяным.
«На Ничто мне плевать, как и на штампы… Но другого не надо. Я — преступник, я сделал человека, не осознав этой дилеммы, которую не переступить. Я нарушил закон Природы. Он будет повторять тех, кто ходит по улицам, заучивать их жесты, как обезьяна, и повторять мои выражения. Всего лишь слова и названия. Из тьмы стоит что-то того, чтобы остаться? Теперь я знаю, почему человек смертен… Ничего, ровным счетом ничего, что есть у него, не заслуживает даже самого пустячного внимания… Есть только Дания, где есть ветер, дождь и темное пиво, а что же мне желать с кричащим комком кожи?»