Манок на рябчика
Шрифт:
– Русский ресторан? Здесь, в Сент-Максиме?
– Не русский ресторан, но есть русская кухня… Я подожду на улице…
– О’кей! Я быстренько…
Монахов стоял возле отеля и курил. Был прекрасный теплый вечерок, солнце уже садилось, подкрашивая небо в красно-лиловые тона. Городок утопал в вечерних улыбках, приправленных запахом магнолий. Монахов себя не видел, но чувствовал, что тоже улыбается, просто так, от сердца, от простого человеческого уюта. «Как она сказала: в голове рок-н-ролл? Забавная девчонка, слышит мою музыку, значит, всё-таки есть музыка». А девчонка уже с пару минут смотрела на него через окно холла отеля, не решаясь подойти, не решаясь встать с ним рядом, и не потому что раздумала идти на ужин или еще почему-то. Она влюблялась, и с каждой секундой все клеточки тела пропитывались этим токсином. Жюли понимала, чувствовала восьмым чувством, что всё неправильно, что, даже если они будут близки, он никогда не будет на нее смотреть
Монахов повернулся на девяносто градусов ко входу в отель. Жюли, заметив это, сделала первый шаг навстречу. Она была по крови нечистой француженкой – отец был испанцем. От отца она унаследовала темные, почти черные, глаза, темные волосы, очень правильную форму губ и довольно большой нос, который ее совсем не портил напротив, подчеркивал породу. Во всем остальном Жюли была француженкой…
Бывают женщины шикарные, роскошные, аппетитные, красавицы со всеми прилагательными. И мужчины, если они, конечно, не до конца виртуальные, волей-неволей замечают таких женщин, не могут не заметить, хоть на самый малый уголок. А француженки… пресловутые французские француженки… Нет в них сногсшибательной красоты, привлекательной пышности, розовой аппетитности, яркой роскоши или какой-нибудь непременной тайны с загадочной изюминкой… В них нет ничего! И есть всё! И вот этот контраст между всем и ничем не замечается, он отмечается… Не «ах!», не скос глазного яблока, а реальная оценка. Оценить способен не каждый, и оценка может быть невысокая. Но сам факт – оценка! Чтобы вздохнуть вслед, нужно только увидеть, – чтобы оценить – нужно внять, а внимание – это уже процесс. Вот этот самый процесс и пошел, когда Виктор увидел идущую к нему небыстрыми шагами Жюли. Темно- синие, свободные, расклешенные книзу, шелковые брюки, нежно-голубой с белыми разводами блузон из легкой ткани, и уголком на голове белоснежный военно-морской берет. Стиль, легкость, столько страсти в ее глазах. Он, словно дикий хищник, чуял движение. Он просыпался. Он столько лет пробыл в летаргическом сне, а сейчас просыпался…
Они пили кофе в аэропорту Ниццы. Монахов добавил в кофе сливки, маленький кусочек сахара и вяло поводил ложечкой в чашке.
– Не могу пить кофе со сливками или молоком, – говорила Жюли, – должно быть, это вкусно, но мне почему-то претит. – А меня почему-то греет…
Жюли улетала в Париж. Монахов не хотел, чтобы она улетала. Он не говорил ей об этом, он теперь боялся остаться один, как боится человек, с которого сняли гипс, ступать на сросшуюся ногу. Жюли пробудила его к жизни, а теперь уезжала. Да, нога срослась, можно двигаться, пусть пока прихрамывая, но не в статике. Он прекрасно это понимал. Жюли говорила, что очень скоро приедет, что всё теперь в жизни будет по-другому, чтобы он без нее не грустил. Он не грустил он не хотел, чтобы Жюли уезжала… Не хотел выходить из терминала, садиться в такси, собираться с мыслями… И в квартиру не хотел входить, казалось что в ней душно, несмотря на устроенный им сквозняк. Что-то внутри говорило: пойди, прогуляйся вдоль моря, немного успокойся. А с другой стороны – хотелось и уснуть, но невозможно засыпать в десять вечера…
На телефоне мигал сигнальчик автоответчика. Монахов включил запись. Голос брата срочно просил позвонить в Москву. Непривычна уже стала русская речь, хотя Костя звонил чуть больше месяца назад. В кои-то веки брат с женой, отправив детей на дачу с бабушкой, собрались к нему отдохнуть. Монахов ждал их через две недели. Почему срочно? Не срастается опять что-нибудь… Он набрал номер и услышал только одно предложение: «Срочно, как можно скорее вылетай в Москву. У мамы инсульт, всё очень плохо…»
Не проскочило даже ни одной мыслишки, не успело. Сработала вбитая в голову жесткая морпеховская реакция на нештатную ситуацию, щелкнул слегка поржавевший тумблер.
«Быстро ты, однако», – вскользь заметил Костя, встречая брата в Москве уже в шесть утра. Странно, но никакого ощущения шестилетней разлуки у Виктора не было. Не было его и у Кости. Они шагали к машине на стоянку, будто виделись вчера. Костя возбужденно говорил: «Я ничего не понимаю, Витюша, ничего не понимаю, что происходит… Произошло… В общем, вчера… Нет, позавчера, конечно… звонит мне соседка мамина, тетя Паша, говорит: «Костя, что-то случилось, мама не открывает дверь…» Я говорю: «Она на даче». Паша говорит:
«Костя, я еще в своем уме, мама приехала сегодня утром, попросила у меня чемодан на колесах. У меня, говорит, большой слишком. Я говорю: да, у меня есть, сейчас достану, буквально через полчаса звоню в дверь – ни звука». Я не стал выяснять, прилетел, открыл дверь… Мама лежит на полу, в сознании еще была, пыталась что-то мне сказать, показалось, что вроде бы тебя звала, может, показалось, не знаю… Ну, скорая приехала, увезли в реанимацию, сейчас она без сознания… Там Ленка дежурит, в больнице. Я только одного не понимаю – я же в пятницу на даче был, продуктов привез, вечером уехал. Раз она куда-то собиралась, она бы сказала, уехала бы со мной. Там на даче няня есть… И вот те на… Тетя Паша говорит, волновалась: она очень, к родственникам, говорит, собралась. Ты помнишь, чтоб мама когда-нибудь волновалась? Я что-то не помню… Да к каким родственникам, Витя?! К Симе, в Германию?! Но это я бы знал! А волноваться чего?.. А может, это старческое что-нибудь, а? Да не похоже вроде…»
В машине ехали почти молча, Виктор смотрел по сторонам, и казалось ему, что не было четырех лет отсутствия, никуда он не уезжал. Нет, его не задушили слезы счастья от возвращения на родину, вовсе нет, и возвращение было каким-то молниеносным, без сборов, без прощаний. Да и было ли это возвращением… О матери он старался не думать. Он боялся оказаться виноватым в том, что случилось, редко звонил, мама переживала, но эти знания не были столь уж проникновенны. Он не был мамой и не мог быть по природе своей.
– Ты сам-то как? – спросил Костя.
– Ничего, сносно всё…
Он не хотел говорить о себе сейчас.
– Ты всё-таки редко звонил… – Костя подтверждал его мысли.
Возле реанимационной палаты стояла Лена. Она смотрела куда-то в одну точку и не сразу заметила братьев. Виктор по её лицу понял, что приехали они слишком поздно.
– Что? – негромко спросил Костя у нее.
Лена чуть вздрогнула, повернулась к ним и покачала головой. Потом она подошла к Виктору, положила голову на его широкую грудь, обняла его и заплакала, не в голос, не взахлеб, просто тихо плакала.
И до, и после похорон Виктор почти не говорил, он только выполнял все указания, послушно и правильно, будто робот без плоти, крови и мозга. Он даже не смог заплакать, только ежистый ком в горле стоял все эти дни и никак не растворялся. После поминок, на второй день, Виктор немного пришел в себя, стал исчезать ком в горле. Он впервые поел не через силу, но очень хотелось побыть одному. Он очень любил и брата, и Лену, но тяготился ими сейчас без объяснения причины. Не было причины – хотелось побыть одному.
– Вить, мы не сказали тебе одной вещи, очень важной вещи…
Виктор очень внимательно посмотрел на Лену, говорила она. – Лен, дай мне ключи от маминой квартиры. Я поеду туда. Я сейчас хочу побыть один. Прости меня, ради бога…
– Ты меня не слышишь?
– Я слышу, Лен, слышу… Давай потом, ладно…
– Ладно. Но… Ладно, хорошо…
Лена довольно долго молча разглядывала Виктора, потом вздохнула и пошла за ключами.
Делая медленные шаги по большой маминой квартире, он нигде не останавливал взгляд, просто вышагивал по периметру комнат по нескольку раз. От пустоты квартиры, от жуткой тишины, безмыслия и тяжелого воздуха он стал тяготиться уже и одиночеством. Он ходил, пытаясь постигнуть хоть какой-то смысл в этих шагах, и, только когда присел на диван, понял, что безумно устал. Он вытянул ноги, подложил под голову подушку и тут же уснул. Спал он как убитый часов двенадцать. Наверное, спал бы и дольше, но разбудили голоса. Звонкий детский голосок растерянно спрашивал: