Манящий запах жареной картошки
Шрифт:
Иван вытер кепкой вспотевший лоб и жидковатые русые волосы. Мы стояли молча. Он пнул сапогом камешек, что попался ему под ногу, и посмотрел с тоской на дорогу. В голосе его чувствовалась глубоко скрытая, но всю жизнь зудящая обида.
— Соседи мне говорили, что он, Колька, уезжал когда, — Иван наклонился почти к самому уху моей жены, — дождался утром автобус, кинул в него свою сумку, вышел на дорогу, посмотрел на деревню со взгорка и сказал: «Ноги, говорит, моей больше в этом захолустье не будет! Живите, говорит, сами здесь, как хотите! А я никогда сюда не вернусь! Где угодно, говорит, буду жить, только не здесь! А теперь вот, видишь, Катерина Павловна, домой везут!»
Жена моя тихо перекрестилась,
До нашего отъезда оставалась еще неделя. Стараясь делать вид, что ничего не случилось, мы пошли дергать сорняки на наших трех грядках в огороде. Мы специально их вскапывали весной, чтобы была своя свежая зелень, огурцы на салат и свекла для борща. Я ухитрился еще собрать горстку почти совсем сошедшей клубники и понес ягоды жене. Она сидела в доме, в большой комнате с русской печью, на столе лежал старый альбом. Когда я вошел, она провела рукой по щеке, будто стряхнула слезинку.
На экране телевизора катались на роликах рекламные медведи. Старые ходики на стене мирно, уютно били четвертый час.
— Выключи, пожалуйста! — сказала жена, уже открыто вытирая слезы, и я безропотно подчинился. — Посмотри! — Она подвинула мне табуретку. — Это тот самый класс. Вот Коля — стоит в первом ряду. А вот, смотри, рядом с ним мальчик Саша, он в прошлом году утонул. В лесопункте работал, на сплаве. А в верхнем углу последний слева — Виталий, он школу окончил, в институт не поступил, ушел в армию, потом вернулся, приехал и застрелился в том же году. Они были самые способные ребята в этом классе, и какой ужасный у всех конец!
— Ну что ты! — утомленно посмотрел я на жену. — Расслабься! Ведь с той поры, когда ты их учила, прошло лет пятнадцать, не меньше! Мало ли что случается в жизни с каждым из нас! Хотелось бы, чтоб все были так же благополучны, как мы с тобой, но ведь так не бывает!
— Нельзя так говорить! — ответила жена. — В каждой смерти есть чья-то вина. Разве можно было жить здесь мальчику с подвижным умом? Ведь в деревне изо дня в день одно и то же — непосильный труд, пьянство, непролазная грязь осенью и весной, снег выше крыши каждую зиму, длинные вечера даже без телевизора и только два месяца в году лето!
— А ты думаешь, в городе все хорошо жили? Были у нас ребята — не то что колбасу, белый хлеб не каждый день ели. А уж грузчиками кто только не подрабатывал! В том числе и ваш покорный слуга!
— Да я знаю, знаю! — вздохнула жена. — Но деревенских мне жалко! Всех жалко! Как трудно все достается здесь людям! — Она помолчала, потом стала рассказывать снова: — В прошлом году меня встретила Колькина мать. Как она печалилась о нем! Как убивалась, что он исчез! Отец его тоже переживал, но не так. У них еще ведь трое детей, он больше всех любил младшую дочь, все таскал ее на закорках. А мать места себе не находила! И где Колька, и что с ним, и за что он обиделся на них, и самого его кто обидел? Какие страшные кары сулила она тому, кто подучил его уехать после восьмого класса, кто стал манить его дальними странами! Говорит, узнала бы, так разнесла бы в пух и прах, чтобы и духу того человека на земле не осталось!
Я вздохнул. Что я мог сказать? Этому горю я мог только посочувствовать, а помочь — вряд ли.
— К тебе заходил кто-нибудь?
— Да, соседка была. Принесла молоко. Вся деревня только о Кольке и говорит. Он, оказывается, учился в Питере, да недоучился, за что-то выгнали, или сам бросил. Последние годы прирабатывал где мог — слесарил, обои клеил в квартирах, двери железные ставил, дерматином их обивал. Выпивал, как водится. А этим летом подрядился работать на садовых участках. Соседка говорит, что он выпил и стал подключать неисправную электропроводку.
— Откуда же такие сведения?
— Женщина рассказала, с которой он жил. Официально-то не был женат никогда. Детей не имел. Она и позвонила сюда, в сельсовет. Сказала, что денег на похороны у нее нет, что если он кому нужен, так чтоб приезжали и из морга его забирали сами. Вот Иван и договорился с директором, чтобы выделили ему машину привезти Кольку. До Питера путь неблизкий. Выехали вчера утром, чуть свет, а сейчас скоро вечер…
Она опять замолчала, погруженная в невеселые мысли. Ушла на кухоньку и стала готовить незамысловатую деревенскую еду — картошку, огурцы, хлеб, масло, чай. Мы больше не разговаривали, но, казалось, чего-то ждали.
Наконец на улице раздался истошный собачий лай, и открытый совхозный грузовик показался на въезде в деревню.
— Привезли, наверное, сказала жена.
Меня ситуация раздражала. Я уселся пить чай, потом наносил воды в баню. Был уже поздний вечер, когда на улице снова началось движение. Жена вышла к калитке. По единственной асфальтированной сельской улице по направлению к кладбищу медленно катился все тот же открытый грузовик. За ним двигались несколько женщин, около десятка ребятишек бежали впереди грузовика. В стороне шли пять-шесть мужиков. Процессию сопровождали лаем собаки. Возле машины выделялась небольшая женщина в черном. Рядом с ней торжественно шел Иван, шагая неровно, с высоко поднятой головой. Женщины причитали. Жена с трудом узнала в идущей с Иваном старухе Колькину мать. Процессия скрылась за поворотом. Видно, хоронить поторопились из-за жары.
— Не стали, значит, до завтра ждать, — сказала жена.
Я вышел к ней за калитку. Мы постояли еще. Потом вернулись в дом. Она срезала в палисаднике пару лилий и поставила в вазу на стол.
Каким-то образом жена угадала мои мысли. Уселась в углу, поднеся к свету вложенные в целлофановое окошко своего портмоне фотографические карточки наших детей, перецеловала каждую и спрятала портмоне назад в сумку.
На столе оставался лежать раскрытый альбом. Я перевернул страницу и увидел свою жену — молодая, двадцатилетняя, она стояла с группой ребят на берегу широкой северной реки. Как раз рядом с ней, в группе одноклассников, неопределенно смотря куда-то вдаль, восторженно улыбался четырнадцатилетний пацан в капитанской фуражке и пионерском галстуке. Его лицо показалось мне смутно знакомым. Ведь и я был с ними тогда на этой экскурсии. Я же и фотографировал их своим стареньким «Киевом». Жене нужно было доработать тогда учебный год, и в конце мая, как тогда было принято, она повезла свой класс на экскурсию в Устюг.
День тогда выдался прекрасный. Облака, сверкая, плыли по ярко-синему, как на Севере бывает только весной, в мае, небу, зеленела трава на берегу, и хоть этого не было видно на старой черно-белой фотографии, я отчетливо вспомнил свежий порывистый ветер с реки, мерное течение огромной массы воды и ароматный дым нашего костра. Церкви монастырей стояли тогда без крестов, и купола были не позолоченные, а голубые, но величие русского города угадывалось вовсе не в скорбной поверженности веры, а в мощи камня, воды и ветра. Жене тогда хотелось похвастаться передо мной своими талантами, и она была необыкновенно красноречива. Она рассказывала ребятам о Дежневе и Хабарове, которые начали здесь свои жизненные пути, о Ломоносове, о его мужестве и силе, тяге к знаниям, вере в себя… Ребята окружили ее и слушали, кто внимательно, а кто по обязанности, некоторые же умудрялись по не изжитой до сих пор мальчишеской привычке тузить исподтишка друг друга или обмениваться оплеухами. И только этот мальчик стоял как завороженный, с прижатым к сердцу крепким кулачком, в чужой, оставленной кем-то в гостинице и отданной ему капитанской фуражке. Таким он и получился на моей фотографии.