Марджори в поисках пути
Шрифт:
Он прекратил хрустеть устрицами и пристально взглянул на Марджори.
— Ты любишь говорить, что я для тебя тайна, но ты для меня — тайна вдвойне. Ты меня совсем запутала. Уже год, как мы встречается, но я до сих пор не уверен: то ли ты неисправимо наивна, то ли коварна, как змея.
— Над чем ты сейчас работаешь, Ноэль? Или тебе не хочется говорить об этом?
Он зажег сигарету и с отрешенным видом поднял со скамьи засаленную коробку с шахматными фигурками. Достав черного коня и белого короля, он выставил их на скатерть, на красную и белую клетки так, чтобы король находился под ударом коня.
— Мне нравится здесь. Вечерами, а иногда и по утрам здесь можно сразиться с достойным обитателем Гринвич-Виллидж: поэтом-бунтарем, коммунистом, книжным критиком, художником или просто каким-нибудь незнакомцем с авангардным журналом в руках. Разговор
— Ты находишь удовольствие в этом, потому что ты сноб, невыносимый сноб. И тебе нравится видеть, как маленькие существа ползают у тебя под ногами.
— Тебе действительно интересно, над чем я работаю?
— Умираю от любопытства.
Он ласково погладил ее шею. Глаза у него горели.
— Я желаю… Хотя что толку? — Ноэль отпил виски из стакана. — Знаешь, это ты виновата, что я сорвался. Так прямо и скажи Сэму Ротмору. Ты затащила меня на седер и заварила всю эту кашу. — Он допил остаток виски.
Марджори впервые видела, чтобы он так напивался. Страшно было смотреть, как спиртное исчезает в нем, словно вода. А Ноэль даже не моргнул. Говорил он совершенно отчетливо, ну, может, чуть больше обычного, и держался очень прямо. Он молча и бессистемно двигал белого короля с клетки на клетку, а черный конь неотвязно следовал за ним. Внезапно с мрачной улыбкой он выпалил:
— Какого черта! Просто душу выворачивает! Не знаю, зачем я так серьезно отношусь к себе? Через несколько лет все мы подохнем…
— Ноэль, о чем ты? — Марджори почувствовала, как лихорадочный интерес охватывает ее.
— Если будешь смеяться, я ударю тебя. После вечера, проведенного в твоем доме, я вернулся домой с неожиданной идеей в голове: а ведь я мог бы стать раввином! — Ее изумленный вид рассмешил его. — Правда! Так и было. Когда я уходил, в голове моей еще ничего этого не было. Всю ночь я провел, гуляя по улицам и переходя из одного бара в другой: пил и шел дальше. Я пешком дошел до Гринвич-Виллидж, а это — пять миль. Так и переходил из бара в бар до самого рассвета. Детка, это нервный кризис, я и не подозревал, что так может припечь. Будто у меня в подсознании вдруг что-то взорвалось. Должно быть, прошло много времени, прежде чем мне пришла в голову мысль о памяти по наследству, и тут… Ты смотришь на меня словно рыба, выпучив глаза. С тобой все в порядке?
— Когда меня что-нибудь захватывает, я, наверное, в самом деле напоминаю рыбу, — ответила Марджори. — Ну продолжай же, ради Бога!
— Трудно описать, как это вышло. Сначала мой ум был захвачен наполовину, другая с холодным любопытством наблюдала, как эти фантазии развиваются в моем мозгу, затем понемногу они захватили весь мой ум; на рассвете я был озарен откровением таким, с которым ничто не может сравниться, даже познание женщины; ничего подобного я не испытывал с восемнадцати лет.
Все началось, Мардж, с этой очаровательной миссис Саперстин и ее дорогого малютки чертенка Невиля. Помнишь, что она сказала о вашей пасхе, когда ее вывели из себя? Я как раз раздумывал об этом. Народные предания, первобытные верования, тотемы и тому подобное. И до меня дошло, что все, о чем она говорила, неверно. Она была похожа на один из тех характеров, с которыми я играю здесь в шахматы: дремучие идиоты, и голова забита гигантами современной литературы. Вот тогда я обратил внимание на седер. Я стал читать твой молитвенник, а в голове у меня звучали мелодии. Словно огонь пробудился во мне. Знаешь, что больше всего поразило меня в послеобеденной речи отца? То, что я в самом деле стал ощущать все, что чувствовал он: страдания и силу исхода, чарующую красоту ритуалов древних иудеев, которые стали прахом за тысячу лет до рождения Шекспира, но ритуалов, которые и в 1936 году соблюдаются твоим отцом, на Вест-Энд-авеню. Когда думаешь об этом — током пробивает.
— Может быть, твой отец действительно ощущал все это, Ноэль? Разве это невозможно? — Марджори была крайне возбуждена.
— Дорогая, поверь моему слову, человек — тот же фонограф. Постарайся понять Марджори, пожалуйста. Я не верю во все эти истории об исходе или о других событиях, которые описываются в ваших религиозных книгах. Но в ту ночь я внезапно осознал, что, в сущности, это и не столь важно. Пусть эти истории будут правдивы эмоционально, поэтически. Разве этого мало? Разве «Макбет» правда?
3
Сантаяна Джордж (1863–1952) — американский философ-идеалист, скептик.
Ноэль отложил в сторону шахматные фигурки, которые он машинально двигал с клетки на клетку, и проглотил еще несколько устриц.
— Это и есть то, чем ты занимался последние четыре дня? Думаю, Сэм сможет простить тебя.
— Добредя до дома, я схватил Библию, забрался в кровать и принялся читать. Ты думаешь, я быстро отрубился? Ничуть. Я был на взводе, нервы натянуты до предела. Я читал Ветхий Завет восемнадцать часов подряд, ничего не упустил. Не такой он большой, как кажется, «Братья Карамазовы» длиннее. Я не ел ничего, только пил кофе. Дочитав до последней страницы, я провалился в сон. Сколько я проспал — до сих пор не знаю. Когда я проснулся, ярко светило солнце. Я вытащился на улицу и побрел на Четвертую авеню, где закупил несколько книг по истории евреев и еще одну, посвященную обрядам и обычаям. Затем я вернулся домой и все это прочитал, что заняло у меня еще несколько часов. Кажется, теперь я дошел до определенной точки, и следует позвонить Сэму Ротмору и объяснить ему, что я с головой ушел в религию, и тогда он, вероятно, простит мне эти несколько дней. Но говорю тебе, Мардж: до всего, что я пережил и понял, Ротмору далеко, как до Марса.
Вот так я сидел и все читал; было далеко за полдень, часа четыре, может, пять. В голове моей кружились Моисей и Исайя, мудрецы из Талмуда и реликвии, испанская инквизиция смешалась с разделением мясных и молочных блюд. Два дня я ничего не ел, а в голове моей вертелась вся эта кутерьма. И тут раздался звонок и передо мной предстала Имоджин с чемоданом в руках.
Марджори тяжело вздохнула, и, улыбнувшись, Ноэль продолжал:
— Она была усталая, как собака, до смерти голодная и вся в грязи. Только что приехала из Тулсы, Оклахома, в Нью-Йорк — сбежала, поссорившись с мужем. Заложила почти всю свою одежду, чтобы купить билет на автобус. Этот ее так называемый нефтяной магнат оказался всего-навсего провинциальным жуликом. Но, похоже, она действительно любила этого парня; три года терпела, а потом взяла и уехала. Все это она рассказала мне, мешая слезы и шотландское с содовой. Меня это довольно-таки удивило: раньше я считал, что чувств у нее не больше, чем у быка. Почему она пришла именно ко мне? Не знаю. Может, потому, что из всей нашей сумасшедшей компании у меня одного фамилия все еще фигурирует в телефонном справочнике? Я велел ей принять душ, переодеться, ну и все остальное. Потом мы вышли на улицу, купили бифштексы, и она тут же воспрянула духом. Мы немного поболтали, вспоминая прежнее, дурацкие проделки нашей компашки, немного выпили, и тут усталость доконала ее. Она отправилась спать на мою кровать. А я опять шатался по улицам, пытаясь нащупать потерянную нить.