Марина Цветаева
Шрифт:
Забыла: последнее счастливое виденье ее дня за 4 на С. Х. выставке „колхозницей“ в красном чешском платке, моем подарке, сияла. Уходит не прощаясь! Я: – что же ты, Аля, так ни с кем и не простившись? она, в слезах, через плечо, отмахивается! Старик, добро. Так лучше. Долгие проводы – лишние слезы», – вспоминала Марина Ивановна год спустя. [274] «Старик» – видимо, руководитель всей операции по аресту.
Оставшись одни, глядя друг другу в глаза, мать и отец молчали, уничтоженные ударом судьбы. Вечером того дня, когда случилась трагедия, Нина Гордон, которая не входила в число самых близких друзей семьи, неожиданно приехала в Болшево [275] и увидела Марину и Сергея, укрывшихся от людей в своей комнате. «Внешне она и отец были спокойны, – напишет она впоследствии в воспоминаниях, – и только глаза выдавали запрятанную боль. Я долго пробыла там. Говорили мало. Обедали. Потом Марина собралась гладить, – я сказала, дайте я поглажу, я люблю гладить. Она посмотрела долгим, отсутствующим взглядом, потом сказала: „Спасибо, погладьте, – и, помолчав, добавила: Аля тоже любила гладить“. Сергей Яковлевич сидел на постели, у стола, напротив меня, и неотрывно смотрел, как я глажу.
274
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданные письма. YMCA-PRESS, Париж, 1972, стр. 630. (Прим. перев.)
275
Нина Гордон была подругой Али, она узнала о ее аресте от С.Д. Гуревича (Мули) и немедленно отправилась в Болшево. Воспоминания о Цветаевой были написаны ею по просьбе А.С. Эфрон. (Прим. перев.)
276
Н. Гордон: «Меня она покорила сразу простотой обращения». Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Возвращение на родину. М., Аграф, 2002, стр. 7. (Прим. перев.)
С этого дня главным занятием Марины стала беготня в Москве по инстанциям – из одного учреждения в другое: она пыталась узнать, в какую из тюрем поместили Алю, когда ее намерены судить и возможно ли передать ей хоть сколько-нибудь денег. Часто ей приходилось проводить долгие часы сидя на скамейке в коридоре какой-нибудь из тюрем, чтобы дождаться ответа. Она привозила каждую неделю разрешенные к передаче заключенным пятьдесят рублей на личные нужды и торопилась обратно в Болшево. Немного времени спустя Марина узнала, что в тюрьме у Али случился выкидыш. Не пытали ли ее, чтобы силой вырвать признание? Но нет: вроде бы после этого «инцидента» дочь чувствовала себя хорошо, да и сам он никоим образом не может быть отнесен на счет обращения с ней тюремщиков.
Затем наступило молчание. Бездна анонимности и немоты поглотила Алю.
Мура в последние несчастья сестры не посвящали. В начале сентября он пошел в ближайшую к поселку Новый Быт, где жили Эфроны, школу. Но чтобы добраться до нее, нужно было пройти полями и лесом. Одноклассники поначалу составляли ему компанию, но очень скоро эти ребята, получив соответствующие инструкции родителей, сочли более предусмотрительным не выказывать никакой симпатии одному из этих недавно возникших в деревне «белоэмигрантов», которых – кого в большей степени, кого в меньшей – подозревали в антисоветских настроениях.
18 сентября по радио объявили о том, что Красная Армия вошла в Польшу, чтобы – как было сказано – защитить братьев-славян из пограничного с Украиной и Белоруссией государства. Пресса воспевала этот первый шаг к освобождению угнетенных народов и возврату их в лоно славянской семьи. Никто и не помышлял о том, чтобы высказать протест против такого патриотического толкования событий. Марина и сама не решалась на это, потому что любые действия за пределами СССР сопровождались внутри страны оживлением охоты за шпионами, предателями и теми, кто испытывает ностальгию по капитализму. Марина сразу же стала бояться, что это снова привлечет к ее семье внимание НКВД. Страх оказался оправданным: 8 октября того же года приехали в Болшево за Сергеем Эфроном. Посреди ночи у дома возникли вооруженные до зубов люди в милицейской форме. У них был ордер на арест, подписанный народным комиссаром внутренних дел Берией. Пока шел позорный и унизительный обыск (все в доме было перевернуто вверх дном), Марина собрала в вещевой мешок кое-что из одежды, потом – уже на рассвете – перекрестила мужа и глазами, полными слез, глядела, как его уводят раздувшиеся от глупой гордости за порученное им важное дело сотрудники НКВД. Потрясенная новым ударом судьбы, которого, впрочем, она так долго ожидала, Цветаева пришла к убеждению, что рано или поздно ей и сыну уготована та же участь. Но проходили недели, а они оставались на свободе. О них просто позабыли или считали их менее опасными для сталинского режима, чем двое других членов семьи?
На первых же допросах Сергей заявил, что он невиновен, и поклялся, что коммунизм – истинная его религия. Но он совершенно напрасно пытался оправдаться: здесь ему было вменено в вину расцененное как предательство родины евразийское прошлое. И наконец, ему был задан вопрос, которого он больше всего опасался: «Какую антисоветскую работу проводила ваша жена?» – «Никакой антисоветской работы моя жена не вела, – записан ответ Эфрона. – Она всю свою жизнь писала стихи и прозу. Хотя в некоторых своих произведениях высказывала взгляды несоветские…»
Признав таким образом, что Мариной в прошлом написано несколько стихотворений, в которых она достаточно дружелюбно отзывалась о старом режиме, Сергей поклялся, что в глубине души Марина была настоящей – честной и твердой в убеждениях – революционеркой. «Я не отрицаю того факта, что моя жена печаталась на страницах белоэмигрантской прессы, однако она никакой антисоветской политической работы не вела», – говорил Эфрон, и в этом его свидетельстве было столько же горячности, сколько и искренности. После окончания этого допроса заключенного отправили в Лефортово, чтобы его лечить там под полицейским надзором, потому что он выглядел так, будто состояние его здоровья внезапно и резко ухудшилось. Тем не менее 1 ноября Эфрона подвергли новому допросу, еще более «продвинутому», чем предыдущий. На этот раз он признал, что эпизодически входил в сношения с тайными польскими, немецкими и даже английскими агентами. Но утверждал при этом, что всегда действовал исключительно по приказам ГПУ.
И вот 7 ноября, в «Красный день календаря», очередную годовщину большевистской революции, перед болшевским домом снова, как в прошлые разы, останавливается машина. За кем пришли теперь? За Мариной – чтобы «засадить ее за решетку»? Нет, нынче энкавэдэшники увезли ее соседей: Николая Клепинина и Алексея Сеземана. А жену Клепинина к тому времени уже взяли в Москве. Какие преступления им инкриминировались? Видимо, те же, что и Сергею. Недостаточную преданность делу Советов во время пребывания за границей, тайную симпатию к троцкистам, непростительное недовольство коммунистической «философией». И для всех – поначалу – один маршрут: мрачные подземелья Лубянки.
Сергей, со своей стороны, после многочисленных перебросок из застенка в застенок, между одним допросом и другим, одной
Лишенная возможности получить какую-либо информацию, Марина почувствовала себя в полной пустоте, и это приводило ее в отчаяние. Она не только не могла узнать, куда делся ее муж, она убедилась, что ни в одной конторе никто не знает, существует ли вообще на свете узник с таким именем или это фантом. Подобное растворение живого существа в административном тумане – не было ли оно предупреждением для чересчур гордой Марины? Пусть сидит спокойно и не высовывается, если не хочет попасть в ловушку и исчезнуть сама! Теперь ей чудились враги на каждом углу. Даже окружавшие ее друзья казались излишне угодливыми и потому – наверняка доносчиками. Никогда люди не были такими жестокими, лживыми, никогда они столько не предавали, как с того дня, как решили пользоваться, обращаясь друг к другу, словом «товарищ», думала она. Бесспорно, теперь власти начнут следить за самой Мариной, глаз с нее не спускать. Мало им, что лишили ее мужа и дочери, теперь представители этих самых властей еще и отбирают у нее «служебное помещение», которое было ее жильем в Болшеве. Но она не сожалела об этом. Ей удобнее было бы обосноваться в Москве, чтобы вести свое расследование, касающееся судьбы Сергея и Ариадны. Но и в этом ей было отказано. Разрешено лишь – да и то благодаря вмешательству официальной организации, целью которой была помощь литераторам, – устроиться в Голицыно, пригороде Москвы. Там она сняла в частном секторе комнату для себя и Мура. [277] Мать и сын питались в общей столовой дома творчества, принадлежавшего Союзу писателей. Голицыно расположено всего в часе езды от Москвы, но приходилось всякий раз проходить пешком семь километров, чтобы добраться от станции до места. Эти пешие походы, равно как и сами поездки туда-сюда, совершенно изматывали Марину, но она не решалась протестовать, потому что здесь всякая жалоба, всякое требование воспринималось бы как правонарушение, свидетельствующее о непонимании своего гражданского долга. Больше всего угнетала Цветаеву цена, которую ей приходилось платить за свое насильственное пребывание в деревне. Ей хотелось добиться разрешения на бесплатное проживание в доме творчества – как у всех обитателей этого «привилегированного места». Но она получила для своего сына и себя лишь два «полуразрешения», так называемые «курсовки», то есть им оплачивалось питание, но комнату она снимала за свой счет и дрова для отопления покупала тоже сама. Да к тому же еще это жалкое довольствие скоро сократят, оставив за Мариной только право на жительство в деревне.
277
8 или 10 ноября Марина, которая уже не в силах была оставаться в Болшеве, сама сбежала с Муром в Москву, где они прожили примерно месяц у сестры С. Эфрона – Елизаветы Яковлевны – по адресу: Мерзляковский переулок, д. 16, кв. 27. Именно в это время – 7 и 8 декабря – у нее были впервые приняты посылки для Сергея и Али.
Цветаева утешается лишь тем, что здесь Мур хотя бы может ходить в школу. Он и ходит туда – безропотно и, кажется, даже получая удовольствие от того, что учится. А Марина тем временем продолжает трудиться над переводами, эта скромная работа позволяет ей получить хотя бы небольшие суммы, чтобы покрыть повседневные расходы. Каждый день она скрупулезно записывает количество переведенных строк: «Сделано – все 3 – в три дня, т. е. 76 строк: 3х25 – 25 стр. в день, играючи (вчера – 36 строк)». Одержимая идеей оправдать себя в глазах властей, чтобы иметь возможность лучше зарабатывать и ускорить освобождение своих близких, она пишет нечто вроде автобиографии, представляя в ней своего мужа, свою дочь и себя самое как искренних сторонников советского режима. И адресует это письмо – Сталину. «Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его – 1911 г. – 1939 г. – без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, его никто не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли слепым энтузиазмом. <…> Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. <…> Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы – проверьте доносчика. Если же это ошибка – умоляю, исправьте, пока не поздно». Однако, стремясь непременно выиграть дело, она побоялась отправить письмо главному лицу государства и переадресовала его, спустившись на ступеньку ниже, главному управляющему Красным террором, исполнителю гнусной воли диктатуры пролетариата – народному комиссару Берии. Именно он, думала Цветаева, в еще большей степени, чем Сталин, способен одним росчерком пера смягчить участь приговоренных. Понимая, что речь идет о последнем шансе для самых близких ей людей, Марина тщательно выверяла каждую строку семейной биографии, предназначенной для чтения хозяину Лубянки. Любая фраза ее ходатайства словно взвешивалась на весах: достаточно ли будет эффективна.