Марина Цветаева
Шрифт:
И вот – после нескольких месяцев тоскливого ожидания – 12 апреля 1941 года пришла весточка от Ариадны, в которой она коротко сообщала, что – жива. Чего еще желать? Марина отвечает ей, адресуя письмо «в Севжелдорлаг», в тот же день: «Дорогая Аля! Наконец твое первое письмо – от 4-го, в голубом конверте. Глядела на него с 9 ч. утра до 3 ч. дня – Муриного прихода из школы. Оно лежало на его обеденной тарелке, и он уже в дверях его увидел и с удовлетворенным и даже самодовольным: – А-а! – на него кинулся. Читать мне нe дал, прочел вслух и свое и мое. Но я еще до прочтения – от нетерпения – послала тебе открыточку. Это было вчера, 11-го. А 10-го носила папе, приняли.
Аля, я деятельно занялась твоим продовольствием, сахар и какао уже есть, теперь ударю по бэкону и сыру – какому-нибудь самому твердокаменному. Пришлю мешочек сушеной моркови, осенью сушила по всем радиаторам, можно заваривать кипятком, все-таки овощ. Жаль, хотя более чем естественно, что не ешь
У нас весна, пока еще – свежеватая, лед не тронулся. Вчера уборщица принесла мне вербу – подарила – и вечером (у меня огромное окно, во всю стену) я сквозь нее глядела на огромную желтую луну, и луна – сквозь нее – на меня. С вербочкою светлошёрстой, светлошёрстая сама… – и даже весьма светлошёрстая! Мур мне нынче негодующе сказал: – Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху! – И мне очень понравилось – что деревенскую. Бедный Кот, он так любит красоту и порядок, а комната – вроде нашей в Борисоглебском, слишком много вещей, всё по вертикали. Главная Котова радость – радио, которое стало – неизвестно с чего – давать решительно всё. Недавно слышали из Америки Еву Кюри. Это большой рессурс. <…>
Кончаю своих Белорусских евреев, перевожу каждый день, главная трудность – бессвязность, случайность и неточность образов, всё распадается, сплошная склейка и сшивка. Некоторые пишут без рифм и без размера. После Белорусских евреев, кажется, будут балты. Своего не пишу, некогда, много работы по дому, уборщица приходит раз в неделю. <…>
Хочу отправить нынче, кончаю. Держись и бодрись, надеюсь, что Мулина поездка уже дело дней. Меня на днях провели в Группком Гослитиздата – единогласно. Вообще я стараюсь.
Будь здорова, целую. Мулины дела очень поправились, он добился чего хотел и сейчас у него много работы. Мур пишет сам». [289]
Марина очень радуется тому, что возобновились контакты с дочерью – пусть хотя бы и эпистолярные. Что до Сергея, то он, очевидно, жив, потому что тюремное начальство только что приняло для него посылку. И еще одна хорошая новость – насчет группкома, но приняли ее туда вовсе не за писательский талант, а за переводческую деятельность. Получив членский билет, Марина бережно положила его в сумку: ведь очень же важно в такое время иметь свидетельство официального признания твоего труда! Кроме того, это может помочь ей в случае, если понадобится снова сменить квартиру – она уже рассматривала такую возможность, потому что жить с соседями становилось все труднее и труднее. На коммунальной кухне то и дело возникали ссоры, скандалы, соседи снимали с плиты чайник Марины и ставили свой, с пеной у рта доказывали, что она им вредит, нарочно готовит тогда, когда надо им… Бесстыдство соседей возмущало Мура, и он называл их скотами. А Марина плакала… Но потом скандалы на время утихали, и повседневная жизнь вступала в свои права.
289
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Семья. История в письмах. М., Эллис Лак, 1999, стр. 417–419. (Прим. перев.)
В июне 1941 года Марина готовилась к важному для нее событию: в Москву должна была приехать Анна Ахматова, которой она когда-то так восторгалась. Общие друзья решили организовать «историческую встречу». Но за прошедшее время Цветаева успела несколько изменить мнение о великой поэтессе, которую превозносила вся Россия.
Последний сборник стихов Ахматовой так разочаровал Марину, что она записала в дневнике: «Да, вчера прочла, перечла – почти всю книгу Ахматовой, и – старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы сходящие (и сводящие) на нет. Испорчено стихотворение о жене Лота. Нужно было дать либо себя – ею, либо ее – собою, но – не двух (тогда бы была одна: она).
…Но сердце мое никогда не забудетОтдавшую жизнь за единственный взгляд.Такая строка (формула) должна была даться в именительном падеже, а не в винительном. И что значит: сердце мое никогда не забудет… – кому до этого дело? – важно, чтобы мы не забыли, в наших очах осталась —
Отдавшая жизнь за единственный взгляд…Ну, ладно…
Просто был 1916-й год, и у меня было безмерное сердце, и была Александровская слобода, и была малина (чудная рифма – Марины), и была книжка Ахматовой… Была сначала любовь, потом – стихи…
А сейчас: я – и книга.
А хорошие были строки… Непоправимо-белая страница… Но что она делала: с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть “непоправимо-белая страница…”» [290]
Первая
290
Цит. по кн.: Мария Белкина. Скрещение судеб. М., Благовест-Рудомино, 1992, стр. 264–265. (Прим. перев.)
Я не без колебаний ушел из комнаты: я понимал, что, оставив обеих поэтесс вдвоем, я лишаю историю нашей литературы важных свидетельских показаний. Но элементарная деликатность мне говорила, что я – отнюдь не тот, кому надо быть третьим в этой беседе.
Вскоре поэтессы перешли в… маленькую комнату <…>. Примерно два часа они пробыли там вместе. Затем обе вышли еще более взволнованные, чем при первых мгновениях встречи.
Зная Анну Андреевну, я легко увидел на ее лице следы тех переживаний, которые вызываются у нее чужими несчастьями, наблюдаемыми непосредственно или по рассказам…
Вышли они, подружившись, что я почувствовал сразу же. Но не было, конечно, признаков возникшего только что мелкого женского приятельства, которое обычно для посредственных натур. Обе женщины молчали и не смотрели друг на друга. Я предложил гостьям чаю. Марина Ивановна отказалась и скоро ушла. Беседа в столовой так и не наладилась. Впрочем, у меня хватило такта не провоцировать салонную болтовню…
Когда Цветаева уходила, Анна Андреевна перекрестила ее.
Кажется, больше они и не видались.
Анна Андреевна никогда не рассказывала нам, о чем шел разговор в маленькой комнате. Из этого я заключаю, что говорили о делах Цветаевой, и Ахматова не считала возможным раскрывать чужие секреты.
Впоследствии Анна Андреевна всегда отзывалась о Марине Ивановне с сочувствием к ее судьбе. Из этого я заключаю, что Цветаева многое о себе рассказала при встрече».
Для следующего свидания им предложил свою комнату в коммуналке Н. Харджиев. Но и здесь и та, и другая были настороже, занимали – каждая – оборонительную позицию. Вспоминая об их натянутой беседе, Ахматова скажет: «Сейчас, когда она вернулась в свою Москву такой королевой и уже навсегда… мне хочется просто „без легенды“ вспомнить эти Два дня». Более проницательная, чем Ахматова, Ариадна Эфрон напишет в своих воспоминаниях: «Подобно тому, как читатели моего поколения говорят „Пастернак и Цветаева“, так ее поколение произносило „Блок и Ахматова“. Однако для самой Цветаевой соединительная частица между этими двумя именами была чистейшей условностью; знака равенства между ними она не проводила; ее лирические славословия Ахматовой являли собой выражение доведенных до апогея сестринских чувств, не более. Они и были сестрами в поэзии, но отнюдь не близнецами; абсолютная гармоничность, духовная пластичность Ахматовой, столь пленившие вначале Цветаеву, впоследствии стали ей казаться качествами, ограничивавшими ахматовское творчество и развитие ее поэтической личности. „Она – совершенство, и в этом, увы, ее предел“, – сказала об Ахматовой Цветаева». [291] На самом же деле, воздавая должное мудрости Ахматовой и ее блестящей карьере, Марина завидовала ей: ведь та сумела проявить свой талант при разных режимах. Она мысленно обвиняла Ахматову в том, что та нравится всем любителям поэзии без исключения, в то время как у нее самой были поклонники лишь среди людей двух противоположных вкусов: тех, кто восхищался всеми подряд ее стихами, но при этом упрекал ее в недостатке ясности, и тех, кто превозносил ее именно за обогащение словаря до такой степени, что русский язык стал уже почти целиком «цветаевским». Тем не менее Марине казалось, что даже в Советской России становится все больше и больше приверженцев современной – изобретательной и тревожащей – лирики. Может быть, в конце концов ее признают своего рода классиком? Ох, если бы не эта волна жестокости и насилия, которая захлестнула весь мир, оттеснив поэзию в разряд пустых развлечений, если не вытеснив ее из жизни вовсе! Разве сможет одна Россия оставаться в стороне от мировых катаклизмов?
291
А. Эфрон. Страницы воспоминаний. Цит. по кн.: Ариадна Эфрон. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. М., Советский писатель, 1989, стр. 90. (Прим. перев.)