Мария
Шрифт:
Дон Херонимо чудом закончил все-таки свою историю о решающих доказательствах, представленных вчера суду, и, повернувшись ко мне, сказал:
– Полагаю, не хотелось вам прерывать беседу. Было о чем поговорить: прекрасные воспоминания о прошлом, о старых знакомых в Боготе… планы на будущее… настоящее. Нет ничего лучше, как встретиться с любимым однокашником. А я и забыл, что вам хотелось бы повидаться. Не обвиняйте Карлоса в таком опоздании, он-то рад был поехать и без меня.
Я заверил дона Херонимо, что непростительно было так долго лишать меня удовольствия видеть его и Карлоса, однако я готов не помнить зла, останься они у нас подольше. Он, с набитым едой ртом, ответил, прихлебывая шоколад и искоса
– Это трудновато. Завтра пора давать соль скоту.
После минутного размышления – мама в это время едва заметно улыбнулась – дон Херонимо объявил:
– Нет, невозможно: если нас там не будет, никак не обойтись.
– Да, работы у нас по горло, – подтвердил Карлос с легким самодовольством, показывая, что он человек деловой, не чета мне, занятому только чтением и охотой.
Мария, видно, недовольная мною, избегала моего взгляда. Она была немного бледна, но казалась еще прекраснее, чем всегда. Широкая сборчатая юбка ее платья из черного в голубой горошек газа шелестела при каждом движении, как ночной ветерок в розовых кустах у меня под окном. Косынка, того же цвета, что и платье, спускалась на грудь, как будто не решаясь прикоснуться к лилейно-белой шее, а на шнурке, сплетенном из черных волос, висел сверкающий бриллиантами крестик. Разделенные надвое волосы, прикрывая виски, пышными кудрями падали на плечи.
Завязался общий разговор, и под шумок сестра спросила у меня, почему я выбрал место рядом с ней. Я ответил: «Так надо», однако это ничего ей не объяснило; она посмотрела на меня с удивлением, потом попыталась перехватить взгляд Марии, но тщетно: глаза Марии упорно прятались под гладкими, словно жемчужина веками.
Когда сняли скатерть, мы, как всегда, прочли молитву. Мама пригласила всех в гостиную: дон Херонимо и мой отец остались за столом поговорить о хозяйственных делах.
Зная, что Карлос недурно играет, я предложил ему гитару моей сестры. После недолгих настояний он согласился сыграть что-нибудь. Настраивая гитару, Карлос спросил у Эммы и Марии, любят ли они танцы, и так как вопрос был обращен главным образом к Марии, она ответила, что никогда не танцевала.
Он обернулся ко мне, – я как раз пришел в эту минуту из своей комнаты, – и воскликнул:
– Дружище, да возможно ли это?
– Что?
– Что ты не научил танцевать ни сестру, ни кузину. Вот уж не думал, что ты такой эгоист. А может, Матильда поставила тебе условие ни с кем не делиться ее наукой?
– Она была уверена, что хватит твоего искусства, чтобы создать в Кауке рай для танцовщиц.
– Моего? Ты вынуждаешь меня признаться сеньоритам, что я преуспел бы гораздо больше, если бы ты не вздумал брать уроки в одно время со мной.
– Дело в том, что Матильда надеялась закончить твое обучение в декабре, недаром она ждала тебя на первом же балу в Чапинеро.
Гитара была настроена, и Карлос заиграл контрданс, по некоторым причинам незабываемый для нас обоих.
– Что напоминает тебе эта мелодия? – спросил он, поставив гитару на колено.
– Многое и ничего определенного.
– Ничего? А наше с тобой соревнование на вечере у сеньоры?…
– Ах, да. Вспомнил.
– Речь шла о том, – сказал Карлос, – чтобы вывести из затруднения нашу строгую учительницу: ты собирался танцевать с ней, а я…
– Речь шла о том, какая из наших двух пар откроет контрданс.
– И ты должен признаться, что победил я, так как уступил тебе свое место, – смеясь, заметил Карлос.
– Мне не пришлось об этом просить. Спой нам, пожалуйста.
Мария сидела рядом с Эммой на диване, перед которым мы оба стояли. Во время разговора она бросила пристальный взгляд на моего собеседника, желая удостовериться в том, что было ясно ей одной, – в том, что я недоволен; потом сделала вид, будто забавляется, связывая концы своих кос.
Мама уговорила Карлоса спеть. Громким, звучным голосом он запел входившую тогда в моду песенку:
Трубит рожок, быть может, предвещая надрывной трелью гибельный конец. И в гомоне приветствий и прощаний с улыбкою на смерть идет боец. [30]Пропев песню до конца, Карлос стал упрашивать мою сестру и Марию, чтобы они тоже спели. Но Мария как будто и не слышала.
«Неужели Карлос догадался о моей любви, – думал я, – и нарочно завел этот разговор?» Позже я убедился, что дурно судил о своем друге: он был способен на легкомысленную выходку, но на коварство – никогда.
30
Перевод Б. Дубина.
Эмма была готова петь. Подойдя к Марии, она сказала:
– Споем?
– Да что же я могу спеть? – спросила та.
Тогда я тоже подошел к Марии и шепнул ей:
– И тебе ничего не хотелось бы спеть, ничего?
Она подняла взгляд: так смотрела она на меня, если в голосе моем, как сейчас, звучала любовь; и на ее губах я уловил легкую улыбку, подобную улыбке ребенка, разбуженного поцелуем матери.
– Да, споем «Волшебниц», – сказала она.
Слова этой песни принадлежали мне. Эмма нашла стихи в моем письменном столе и подобрала к ним музыку, написанную на слова другой, модной тогда, песни.
В одну из тех летних ночей, когда ветер затихает, как бы прислушиваясь к неясному шелесту листьев и дальнему эху; когда луна медлит или скрывается вовсе боясь нарушить ночную тьму; когда душа улетает вдаль подобно возлюбленной, что покидает нас ненадолго и возвращается, даря еще большей нежностью… в одну из таких ночей Мария, Эмма и я сидели на галерее, обращенной к долине. Прозвучали печальные аккорды гитары и девушки начали песню голосами безыскусными, но чистыми, как сама природа, которую они воспевали. Я был поражен, мои неумелые стихи показались мне самому прекрасными и прочувствованными. Пение умолкло, и Мария склонила голову на плечо Эмме; когда она выпрямилась, я в волнении прошептал ей на ухо последний стих. Ах, эти строки и сейчас еще хранят дыхание Марии, влагу ее слез. Вот они:
Мне снилось, что иду вечерней чащей и солнце, исчезая за горой, султаны пальм с их зеленью сквозящей осыпало рубиновой игрой. А заводи то розовым мерцали, то лиловела тихая вода, и опускались горлинки и цапли в бамбук и тальник около пруда. Немая ночь окутывала землю, немели сумерки по берегам; луна плыла, за облаками дремля, и вечер гас, упав к ее ногам. Пойдем со мной и лютнею моею по сельве над затоном голубым; я снюсь тебе, мне говорили феи, суля бессмертье, если я любим. [31]31
Перевод Б. Дубина.