Марш экклезиастов
Шрифт:
— И мы попали в такой же древний город, как Атлантида? Погибший или уничтоженный? — спросила Аннушка.
— Ирэм куда древнее Атлантиды. Для тех, кто жил здесь, атланты были внуками, а то и правнуками, — почему-то Шаддам рассказывал всё именно ей, словно они остались в комнате наедине. Голос его звучал приглушённо, чуть-чуть напевно, раздумчиво. — Забавный парадокс: в вашем языке имя этой страны сохранилось, и даже продолжает звучать, и довольно часто, а вот истинное знание о её существовании стёрто почти добела. Вернее, дочерна. Подумать только: именем прекраснейшей страны вы называете придуманное место, где мучаются те, кого вы называете грешниками.
— Но
— Ад. Великое государство Ад, не знавшее равных, не ведавшее бед, постигшее все тайны мироздания. Здесь, в самом сердце Ада был воздвигнут — а может быть, выращен, а может быть, сотворён — теперь уже никто не может сказать наверняка — прекраснейший из городов мира: многоколонный Ирэм.
— Между прочим, как раз колонн мы здесь и не видели, — педантично поправил Костя. — Так что — ещё ничего не доказано.
— Я не знаю, что точнее — боюсь или надеюсь на это… Видишь ли, Костя, я знаю великое множество уничтоженных городов. Они уходили на дно океана, тонули в огне лавы, сгорали в огне небесном, рушились в пропасть, выкашивались чумой, разносились по камешку, разравнивались с землёй и посыпались солью, вырезались до последнего младенца, пожирались джунглями или песками… Но только один город был обречён пережить свою страну, в семь дней превращённую в мёртвую пустыню, пережить её — только чтобы пасть под тремя проклятиями, каждого из которых — слишком много даже за самый страшный проступок. А на Ирэме вины нет!
— Не понимаю, — Костя был несколько смущён этой небывалой вспышкой, но он действительно искренне не понимал. — За что-то ведь его прокляли?
Шаддам снова осел на пятки, глаза перестали сверкать.
— Никто не знает, за что проклят Ирэм. Никто не знает, кто его проклял. У вас, людей, есть только сказки, которые вы сочиняли сами — ваш род слишком юн, чтобы обладать знанием, — голос его звучал всё глуше. — А во мне это знание дремлет слишком глубоко…
— Но позвольте, Шаддам! — Костя был задет. Чувство дурацкое, вредное — и вполне объяснимое. При всей интеллигентности Шаддам одним своим существованием обесценивал бoльшую часть накопленных Костей знаний. — «Некрономикон» я видел своими глазами. Не скажу — читал. Но видел же! И полагаю, доказано, что рукопись «Некрономикона» Аль-Хазред, по крайней мере частично, вынес именно из Ирэма. Что-то он, возможно, переписывал — или дорабатывал — сам, но…
— А кто такой Аль-Хазред? — спросила Аннушка. — Я вроде бы слышала…
— Меджнун, — ответил Толик-Идиятулла.
— Безумный Поэт, — ответил Костя.
— Очень занятный сумасшедший, — улыбнулся Шаддам.
«Псих», — сказал про себя Армен, которому не по чину было выказывать эрудицию в присутствии старших, и он об этом всё время помнил (если, конечно, не забывал).
Все четыре ответа родились одновременно.
Николай же Степанович с ответом запоздал. Он внимательно посмотрел на жену, чуть заметно покачал головой и сказал задумчиво:
— Аль-Хазред — это человек, который когда-то нашёл Ирэм… а затем — выбрался из него.
— Что? — спросила Аннушка, наклоняясь.
— Аль-Хазред — это человек, который когда-то нашёл Ирэм…
Он уже сам понял, что не говорит, а только шевелит немеющими губами. Потом свет медленно померк.
Сперва он сказал:
— Только шайтан не спит в полдень!
Потом он
— В сахре не слышны шаги ни друга, ни врага, их похищает песок; отчего же я проснулся, словно ко мне приближается войско безумных барабанщиков?
Наконец он сказал:
— Нет, это не шайтан, потому что голову его венчает сияние, как если бы он нёс на ней маленький круглый серебряный поднос!
Сулейман Абу Талиб, Отец Учащегося, выбрался из-под навеса и встал. Да какой там навес! Так, старая драная аба и посох.
Тот, вдали, тоже опирался на посох. Двигался он не спеша, то и дело отдыхая. Наконец до Абу Талиба донеслись некие звуки.
— О, святые шейхи Шарахия и Барахия! Да он поёт! Да он масихи! Да он славит расула Ису, которого масихи по темноте своей считают богом!
Действительно, незнакомец распевал «Те деум лауданум» — Абу Талибу был знаком этот напев.
— Как же у него глотка не пересохла? — задумчиво спросил себя Отец Учащегося.
Визгливый голос незнакомца никак не соглашался с его видом, ибо перед Абу Талибом предстал муж как бы составленный из шаров различной величины, покрытых бурым тряпьём и препоясанных простой верёвкой. Нос незнакомца также был шаровиден и плохо различим между пухлыми чисто выбритыми щеками. Глазки певца казались двумя лёгкими отметинами, сделанными угольком или двумя семечками в алой мякоти арбуза. Слава Аллаху, они не были синими — а, значит, злодейскими и колдовскими! Верно заметил мудрец, сочинивший «Послание о квадратности и округлости»: «Чудесно то, что тебе дано, диковинно то, что тебе даровано; поистине мы никогда не видели такого сухопарого с таким толстым пузом, такого стройного с такой необъятной талией».
Никакого маленького круглого серебряного подноса у него на голове, к великому сожалению, не было. Но и лысина, обрамлённая венчиком светлых волос, со своим делом справлялась неплохо. Солнцу не стыдно было туда смотреться.
Впервые в жизни Сулейману Абу Талибу встретился человек, который был во всём противоположен ему самому — высокому, тощему, бородатому, увенчанному высокой шапкой дервиша и уж, во всяком случае, не такому дураку, чтобы шляться по сахре в полдень!
Отец Учащегося показал глупому ференги все свои прекрасные зубы и произнес салам.
Глупый ференги тоже обнаружил свой частокол, в котором смерть ещё не успела проделать ни одной лазейки, и ответил на салам как положено, джуабом — что высоко ценится на Востоке, если исходит от иноверца.
— Прошу вас быть гостем моей убогой макамы — сказал Абу Талиб, поскольку так полагалось по правилам арабского гостеприимства. Вся макама его состояла из пёстрого и некогда дорогого хорасанского платка, на котором сиротствовали обгрызенная лепёшка и жменя фиников.
— Смиренно принимаю ваш щедрый дар, — ответил незнакомец, извлекая из тощего заплечного мешка кожаную флягу.
Сулейман Абу Талиб непроизвольно сглотнул. Последнюю свою воду он выпил ещё перед рассветом. Незнакомец всё понял и протянул флягу.
Большого труда стоило Абу Талибу сделать всего пару деликатных глотков.
Шарообразный путник отломил крошечный кусок лепёшки и отделил от комка один финик. Эта скудная пища, казалось, успела испариться, не достигнув рта.
Оба знали обычаи. Теперь никто из них не мог причинить вреда другому — по крайней мере, на этой стоянке.
Следовало представиться, но, поскольку оба были примерно одного неопределённого возраста, возникла заминка; наконец Отец Учащегося сообразил, что он ведь хозяин, и сказал: