Мартин Иден
Шрифт:
— Это жизнь, — сказал он, — а жизнь не всегда бывает прекрасна, и все же я чувствую и в этом своего рода красоту. Но я, может быть, не такой, как все. Мне, наоборот, кажется во сто крат прекраснее то, что тут…
— Но почему же эта несчастная женщина не могла… — неожиданно перебила она его. Но она так и не закончила возмущенного вопроса и воскликнула: — Это отвратительно! Это гадко! Это гнусно!
На миг ему показалось, будто сердце его перестало биться. «Гадко!» Ему это и не снилось! У него вовсе не было подобного намерения. Весь рассказ мгновенно встал перед ним, словно написанный огненными буквами, и при этом ярком свете он тщетно пытался найти в нем «гадость». И вдруг сердце его вновь забилось. Он не сознавал за собой вины.
— Почему вы не выбрали более возвышенного сюжета? — спросила она. — Мы все знаем, что на свете существует
Она продолжала что-то возмущенно объяснять, но он уже не слушал ее. Он про себя улыбался, глядя на ее девственно-чистые глаза, на невинное выражение ее лица, которое и ему всегда словно сообщало свою невинность, очищая его от всякой грязи и обдавая волной свежего, нежного, словно бархат, света, похожего на сияние звезд. «Мы все знаем, что на свете существует много гадкого». «Что могла знать она?» Эта мысль смешила его, словно шутка. И вслед за этим перед ним во всех подробностях промелькнуло целое море жизненной грязи, в которое он столько раз окунался; и он простил ее за то, что она не поняла его рассказа. В этом не было его вины. Он возблагодарил небо за то, что она родилась и выросла вдали от грязи жизни. Но ему-то эта жизнь была хорошо известна, он знал как ее светлые, так и темные стороны, ее величие, несмотря на всю грязь, которая порой оскверняла его; и он мысленно дал клятву, что раскроет перед миром то, что знает. Святые там, на небесах, — разве они могли не быть светлыми и непорочными? В этом не было даже их заслуги. Однако пребывать в грязи и все-таки остаться чистым — вот в чем заключалось чудо! Ради одного этого чуда стоило жить. Видеть, как из помойной ямы греха поднимается нравственное величие; самому вырваться из этой ямы, сквозь грязь, залеплявшую глаза, увидеть первый, далекий, неясный призрак красоты; видеть, как из слабости, порочности и скотской грубости вырастет сила, правда и высшая духовная красота!..
В ушах его вдруг прозвучала фраза, которую она произносила:
— Весь тон рассказа недостаточно возвышен. А ведь возвышенных сюжетов такое множество!
Им снова овладели видения. Он поглядел на нее, эту самку из одной с ним породы, продукт первобытной протоплазмы, которая в течение многих тысяч веков вползала по лестнице жизни, все более и более совершенствуясь и наконец, очутившись на верхней ступени, превратилась в Рут, чистое, светлое, божественное существо, обладавшее даром внушать любовь, стремление к непорочности и жажду приобщиться к божественной сущности, — обладавшее даром внушать все это ему, Мартину Идену, также каким-то чудесным образом образовавшемуся из слизи и мрака, несмотря на бесчисленные ошибки и уклонения, сопровождавшие еще незаконченное мироздание. Разве в этом не было чуда, изумительного, полного красоты чуда? Вот о чем следовало бы ему писать, умей он владеть речью! Святые на небесах! Да ведь они были святые, а он лишь человек!
— В вас чувствуется сила, — говорила она, — но она не организованна.
— Нечто вроде слона, ворвавшегося в посудную лавку, — подсказал он и удостоился улыбки.
— Кроме того, вам необходимо развить в себе разборчивость, выработать вкус, изящество, стиль.
— Я слишком дерзок, — пробормотал он.
Она улыбнулась в знак согласия и приготовилась слушать следующий рассказ.
— Не знаю, как вам понравится эта вещь, — как бы извиняясь, сказал он. — Это юмористический рассказ. Боюсь, что он немного не в моем стиле, но замысел у меня был хороший. Не обращайте внимания на мелочи. Постарайтесь уловить главное. В нем есть нечто значительное, есть правда, но очень может быть, что я не сумел передать ее.
Он начал читать и в то же время наблюдал за ней. Наконец-то ему удалось тронуть ее, подумал он. Она сидела без движения, устремив на него взгляд, затаив дыхание, забыв себя, увлеченная, ему казалось, очарованием рассказа. Он назвал его «Приключение». Это был апофеоз приключений, но не книжных, а настоящих, рассказ о грубой действительности — этом суровом повелителе, расточающем ужасные наказания и необычайные награды, вероломном и взбалмошном, требующем бесконечного терпения, тяжелых дней и ночей, одинаково наполненных трудом, сулящим либо яркую славу, либо же темный мрак могилы тем, кто переносил мучения от голода и жажды, страдания от страшной, смертельной лихорадки или укуса насекомых, тем, кто истекал кровью и потом; однако порой все эти униженные и мелочные заботы приводили к небывалому счастью и воистину царской роскоши.
Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своей повести и надеялся, что наконец-то вывел Рут из равнодушия. Она сидела, широко раскрыв глаза; на ее бледных щеках играл румянц, и ему казалось, что к концу чтения у нее даже захватило дыхание. На самом же деле она была увлечена, но не его рассказом, а им самим. Произведение Мартина ей не особенно понравилось; зато знакомое ощущение силы, великой мощи, исходящей от него, охватило ее всю. Парадоксальность всего этого заключалась в том, что рассказ дышал той же самой мощью; именно через него Мартин изливал на нее свою силу. Но, охваченная ею, Рут не обращала внимания на способ ее проявления. Она казалась увлеченной произведением Мартина, но увлекало ее нечто иное — мысль страшная и опасная, мысль, внезапно возникшая у нее в голове. Она поймала себя на том, что задумалась о браке, — о том, чем он может быть. Это казалось ей так неожиданно, так неприлично. Барышни о таких вещах не думают. Это было не похоже на нее. Ее темперамент никогда еще не проявлялся. До сих пор она жила в волшебной стране поэзии Теннисона, не понимая даже тонких намеков этого тонкого поэта там, где он касался более низменных проявлений любви между рыцарями и королевами. Она дремала и вдруг проснулась от того, что жизнь громко постучалась к ней. Испуганный разум подсказывал ей, что нужно скорее запереть все двери и задвинуть завесы, а инстинкт убеждал ее широко раскрыть ворота и пригласить неожиданную гостью, сулившую ей счастье.
Мартин, удовлетворенный, ждал ее приговора. Он хорошо знал, что она скажет. Вдруг, к его удивлению, она проговорила:
— Как это прекрасно! Да, это прекрасно, — проговорила она с ударением после паузы. Она была права. В рассказе была красота, но в нем было еще нечто другое, высшее, благодаря чему красота являлась уже чем-то второстепенным: Мартин безмолвно лежал на сухой траве и чувствовал, что в душу к нему закрадывается великое сомнение. Итак, он потерпел полный крах. Он даже не мог говорить. Ему удалось увидеть величайшую в мире вещь, но выразить ее он не сумел.
— А что вы скажете о… — он запнулся, испугавшись иностранного слова, — об идее? — добавил он наконец.
— Она неясно выражена, — ответила она. — Это единственная моя критика общего характера. Я следила за действием, но тут еще много другого. Рассказ слишком многословен. Вы вводите много лишнего и тем затемняете ход действия.
— Да ведь это главная идея, — поспешил он объяснить. — Комический, общечеловеческий элемент. Я старался слить его с рассказом, который являлся его внешней формой. Мысль у меня была верная, но я, очевидно, не сумел ее выполнить. Я не выразил того, что хотел. Но я со временем научусь.
Она не могла уловить его мысли; хотя она и была бакалавром искусств, однако он перешел границы ее понимания. Впрочем, она этого не сознавала, считая, что виноват он, не умевший ясно выражаться.
— Вы грешите многословием, — повторила она. — Но в рассказе есть прекрасные места.
Ему показалось, что голос ее звучит где-то далеко-далеко. Он задумался, стоит ли прочесть ей «Песни моря». Он по-прежнему лежал на земле, не двигаясь, предаваясь мрачному отчаянию. Она смотрела на него, и опять у ней возникла навязчивая мысль о браке.
— Вы хотели бы стать известным? — вдруг спросила она.
— Да… пожалуй, да, — признался он. — Это тоже входит в мое романтическое приключение. Но меня интересует не известность сама по себе, а процесс ее завоевания. В конце концов, слава для меня — лишь средство достижения цели. Ради этой цели я хотел бы великой славы.
«Ради вас», — хотелось ему добавить. Он, может быть, и признался бы ей в этом, прояви она восторг по поводу того, что он ей прочел. Но она была слишком занята мыслями о подходящей для него карьере, чтобы спросить, в чем же состоит его цель. Что его литературные занятия ни к чему не приведут, в этом она была уверена. Он это доказал ей сейчас своими дилетантскими, ученическими творениями. Говорить он умел, но писать не мог. Она мысленно сравнивала его с Теннисоном, Броунингом и своими любимыми прозаиками и решила, что он безнадежен. Но она промолчала. Странный интерес, который она питала к нему, побуждал ее щадить его. Эта страсть писать — лишь маленькая слабость, которая в конце концов у него пройдет. Тогда он примется за серьезное дело и добьется в нем успеха — она не сомневалась в этом. Ведь в нем было столько силы!.. Если бы он только бросил писать!