Маша Регина
Шрифт:
В фильме, который Маша все-таки снимет — вопреки сомнениям А. А., да и своим тоже, — будет эта сцена: героиня сидит над пиликающим телефоном и решает, брать ей трубку или нет. Обычно не склонная что-то артистам объяснять (здесь мне нужна радость — а откуда она у нее? — я тебе не Станиславский, просто сделай, как я прошу, только бровями не играй), Маша на этот раз сядет с артисткой в перерыве — в какой момент она понимает, что все кончено? — ну, когда он говорит ей… — фигня, ничего подобного, вот когда над телефоном сидит, уже понимает, чутьем своим, потому что на самом деле все равно даже, возьмет она трубку или нет, уже то, что он звонит ей вот сейчас, — уже значит, что все кончено. Это как
Режиссерская ошибка непростительна — сцену придется переснимать, артистку обмануть, — но по-человечески Машу можно понять: не с журналистами же делиться сокровенным — прокручивая в памяти раз за разом пятничный петербургский вечер, Маша обнаружит, что, принимая трубку из рук А. А., она, уже зная, чей голос услышит, знала и то, чем все это закончится.
То ли посели одеяла, то ли Машино тело за время, прошедшее с детства, во все стороны растянулось — закатать себя в непроницаемый кокон не получается, — Маша сползает с кровати и, завернувшись в покрывало, идет на кухню. Кухня пахнет старым дымом, Маша закуривает, чтобы перебить запах, залезает с ногами на подоконник и открывает окно. За окном — крыша старого гаража, и из-под куста, растущего из шифера, сигает в сторону серый котище. Маша видит, как тускло блестят с земли пуговицы его глаз: Мурзик, Мурзик, — зовет, но пуговицы гаснут, и Маша остается одна. Октябрьский ветер шевелит листья, загоняет дым в окно, Маша подворачивает покрывало под пальцы ног, и холод, аккуратно схватывающий ее снизу, приносит ей странное удовлетворение. Через полсигареты ей уже хочется, чтобы так было теперь всегда — открытое окно, холод, сбежавший кот, спиральная струйка из сигареты и темнота.
Кто бы ни был автором Книги Бытия, он был не прав так же, как и автор «Капитала»: труд — не проклятие и не радость, а дар изгнанному из бессмысленного рая пролетарию (потому что любые орудия труда в конечном счете принадлежат Богу), труд — единственная возможность сбежать от экзистенциального ужаса. Маша заставляет — медленно, как будто в киселе — руки и ноги двигаться, приносит на кухню бумагу и карандаш, включает свет и, стиснув зубы, проводит линию. Каждое движение кистью руки мучительно, Маша прикусывает изнутри щеку, чтобы боль отвлекала от порывов свернуться в комочек и плакать. Постепенно — по мере того, как из белизны листа проступают черты лица, — Маша приотпускает щеку и наконец забывает про нее. Руки наливаются кровью, Маша хлопком закрывает окно, ставит вариться кофе и переходит за стол, сдвинув в угол немытые чашки.
На бумаге жирует лето. Свисают с деревьев налитые зеленой кровью листы, вздыхает в окне занавеска, на скамейке пахнет под солнцем лак, удерживая полы халата, сжимает колени старуха, из кармана она выуживает семечки и одной рукой отправляет их в рот, а другой — роняет вниз, где в пыли топчутся и гомонят голуби со злыми глазами. Маша раз за разом стирает старухе глаза и рисует их заново, пока не находит правильные — пустые, как стаканы с оставленным накануне на дне чаем.
В восемь утра Маше нужно быть на площадке, а в пять она доползает до кровати, чтобы хоть немного успокоиться. На кухонном столе остается запепленный лист со старухой. На обороте набросаны несколько сцен следующей картины.
Перед тем как проснуться от настойчивых звонков ассистента (будильникам она уже давно не доверяет), Маша видит сон про новое поколение мобильных телефонов, в которых стоит принять вызов — и вызывающий немедленно оказывается тут. Звонит Рома, Маша настойчиво жмет отбой, но — то ли кнопка заела, то ли конструкция телефона не предполагает такой функции — понимает, что Рома вот-вот будет тут, она ничего не может сделать и в бессилии дергает рукой.
Сон этот следует интерпретировать как подавляемое страстное желание вернуть Рому — конечно. Но нельзя не заметить, что он в каком-то смысле воспроизводит ситуацию полуторагодовой давности — в китайском ресторане с караоке, где Маша принимала телефон из рук А. А. с чувством игрока в пинбол, который прекрасно знает, что как бы то ни было, шарик вернется к воротам, если уж не пропадет там, где в еще более символичной игре — игре в классики — под финальной дугой дети пишут «огонь».
А было это так. Маша взяла трубку и три раза ответила «да» на три дурацких вопроса: ты в Питере? с А. А.? пригласишь? Рома приехал через полчаса. К тому времени Маша с А. А. уже успели перейти к пустой болтовне, смысл которой примерно как в игре в подкидного дурака — валет смешной истории из жизни побивается королем свежего анекдота, а выигрывает в результате тот, у кого на руках больше тузов общих воспоминаний. Выигрыш, впрочем, ни там, ни там никому не нужен — важно перебирать карты в руках.
Трясясь через полгорода в вонючей «восьмерке» в сторону моста Лейтенанта Шмидта, Рома думал, что едет наконец все выяснить до конца. В фантазии его он входил в кафе, где А. А. обнимал Машу, и предлагал А. А. выйти. Или, выпив рюмку водки, он вытирал губы тыльной стороной большого пальца, а потом спокойно сообщал Маше, когда она может забрать вещи. Маша оправдывалась, он принимал оправдания. Или не принимал. Но, войдя в пахнущий свининой ресторан, он попал совсем в другой темпоритм: Маша с А. А. были расслаблены, как оставленные без внимания улитки, улыбались ему, А. А. протянул руку (пришлось пожать), налил рюмку.
Глядя на усаживающегося напротив Рому, как он держит меню, как закуривает, как неловко задевает сигаретной пачкой полную до краев рюмку (А. А. тянется через стол подложить салфетку), Маша видела, что: Роме хочется сцены в достоевском духе, швыряния пачек в камин, полуторастраничных стилизованных диалогов, катания на тройках и эпилептических припадков — но Маша при всем желании не в состоянии была Роме подыграть. И не потому, что у нее не было сил, — напротив, она чувствовала, что сейчас могла бы хоть бородинское сражение снять (обманчивое ощущение, которое дарят нам легкие наркотики, к числу которых относится и алкоголь), — а потому, что ей было слишком хорошо, свое состояние абсолютного совпадения с происходящим она не готова была променять ни на какие определенные блага.
Минутная неловкость с пролитой водкой, заминка с выбором закуски (возьми свинину, мы ее только что ели, очень ничего, — Маша тычет пальцем в меню), за знакомство, Рома все еще мучительно искал повод спросить, что происходит, но А. А. уже вспомнил, как ведутся светские диалоги: я тут на днях был на выставке в музее фотографии…
Официантка тащила свинину, чуть не опрокинул их, пробираясь к караоке, толстяк с болтающимся на груди галстучным узлом, Рома распахивал руки (фотография — искусство времени! времени, а не того, что человек думает своей головенкой!), А. А. наливал еще по одной, Маша испытывала странное чувство, как будто в ней появился кто-то третий. У нее было тело, которое чувствовало себя хорошо, была сама Маша, которая договорилась со своим телом отложить свои дела на потом, и был теперь кто-то третий — он следил за происходящим посредством отверстий в Машиной голове и с высокой колокольни плевал на все, что происходит, он просто наблюдал.
Русские мальчики добрались уже до смысла искусства (то, что мы вычитываем из произведения искусства, и есть идея, сознательно она вложена или нет, и если нечего вычитать, то зачем нужно такое произведение? — да ведь может же быть просто красиво! — в том-то и дело, что не может!), толстяк засовывал галстук в карман, он нашел в караоке, что искал, и, повернувшись к своему столу, косил глазом в экран. Третьего в Маше сейчас больше всего интересовал именно он: понятно было, что он не успевает, и придется ему подхватывать — бви все возрасты покорны… По мере желтения букв на экране он пел: безу-у-умно я люблю Татьа-ану, — раскрывал при этом рот, будто приподнимал крышку унитаза, и подвывал, как фановая труба, левую руку то прижимал к расстегнутой рубашке, то протягивал к Татьяне, которая прятала крашеный хохочущий рот в ладонь, а кто-то хлопал ее по спине и показывал исполненному оперной страсти толстяку шутливый кулак.