Маша Регина
Шрифт:
И в то время как Машин обожженный водкой язык разминал горячую свинину, в то время как сама Маша пыталась вспомнить, сводят ли уже мосты, третий внутри Маши странным образом наслаждался беспримесной пошлостью происходящего. И противоестественное наслаждение этого третьего мешалось с Машиной досадой — мосты все-таки разведены.
Не будет большим преувеличением сказать, что этот третий и был той силой, которая сразу после разрыва с Ромой толкнула Машу в работу на износ. Подписывая в Москве контракт на десятисерийную «Большую Якиманку», Маша меньше всего думала о гонораре (и, надо полагать, именно поэтому он не был такой уж заоблачный, каким рисовало его воображение озабоченной такими вещами общественности), — ей важно было ничего не ждать, начать снимать уже завтра, так что, пролистав сценарий, выбив себе право его по ходу дела, если потребуется, подправить, она получила аванс, сняла квартиру и почти полгода прожила в ней, на Никитском, засыпая на два-три часа утром, целыми
Работа нужна была ей, как опустившемуся алкоголику нужна с утра настойка боярышника, — иначе пришлось бы остановиться и посмотреть с холодным вниманьем на то, что ей уже почти тридцать, что она предала своих родителей, разбила жизнь двум мужчинам, сама при этом мучается одиночеством и пока еще не сняла ничего такого, за что ей не было бы стыдно по самому большому (не сказать гамбургскому, чтобы не вспомнить А. А.) счету. Летом ее еще пытались социализировать на студии (Мария Павловна, у Люды день рождения сегодня, у гримера… — о’кей, закончим на час раньше — нет, я не к тому, мы вас приглашаем…), но после того, как раза четыре подряд Маша отказалась, стараясь делать доброжелательное выражение лица, ссылаясь то на усталость, то на дела (может быть и у меня личная жизнь), ее перестали дергать, за спиной прикладывая палец к виску (вы видели ее улыбку?), но уважительно: талант!
Идиотская история про менеджеров среднего звена, про их любовь-морковь, про их наркотики, про их офисную тоску (почему-то в руководстве канала решили, что мсз очень хотят посмотреть на себя в телевизоре) превращалась в Машиных руках в десяток новелл о людях, которые, как беспокойные мухи, запутались в паутине, принятой ими за взрослую жизнь. Я понял, что жизнь рулит только до восемнадцати лет… — говорил один из героев так, будто выносил на суд людской последнюю правду об этом мире, и, да, в общем, это и было то, что Маша думала про московских мальчиков и девочек, на полном серьезе решивших, будто мрачный бог торговли в обмен на десять часов жизни пять дней в неделю подарит им вечную молодость в пятницу вечером.
Уже потом, когда Маша за три часа до самолета в Берлин давала интервью симпатичному молодому человеку с какого-то культурного сайта (мальчик, откапывая в рюкзаке диктофон, выложил на стол кафе в аэропорту «Силу взрывной волны» — Секацкого читал когда-то А. А., и Маша, не задумываясь об этом специально, была с мальчиком чуть более откровенной, чем обычно) и он спросил ее, не жалко ли, что не дали доснять сериал, она честно ответила, что нет, не жалко — я думаю, что в этих четырех сериях я все, что могла сказать о проблемах офисной жизни, сказала, не знаю, что еще можно было бы добавить, да и на самом деле не такая уж это большая проблема, нечего там растекаться мыслью по древу. От прямого вопроса, почему съемки прекратились, Маша отвертелась. Она могла бы рассказать, как ее пригласили в кабинет с видом на Кремль и сказали, что разочарованы получившимся продуктом (от одного этого слова Машу замутило), что сериал задумывался как комедийный, зритель нас не поймет, а мы ориентируемся прежде всего на зрителя, — и, может быть, она так и сделала бы, если бы и впрямь чувствовала себя обиженной, но на самом деле ей было все равно. Там, в кабинете, она просто промолчала, потому что буквально накануне получила письмо из Берлина, но самоуверенному парню, постоянно поглядывавшему на свои часы и в окно, как будто он хотел сверить свои по тем, которые на башне, она ответила в кафе, под диктофон. Нет, она не думала о зрителе, когда снимала. Это вообще порочная идея — ориентироваться на зрителя. Нужно просто максимально честно и абсолютно всерьез снимать то, что ты думаешь и чувствуешь. Люди ведь не так уж сильно отличаются друг от друга, в конечном счете мы все находимся в одной и той же заднице — что директор филиала, что кассирша. Когда говорят о необходимости ориентироваться на зрителя, имеют в виду, что надо ориентироваться на человеческую лень и глупость. А лени и глупости во всех нас и так полным-полно, их не надо дополнительно стимулировать. Ну, то есть мне не надо — может, кому-то и надо.
Четыре серии «Большой Якиманки» показали через полгода в ночном эфире, но еще раньше они разошлись по сети, и фразами из них перекидывались друг с другом тысячи молодых людей по всей стране: ну что тебе пожелать? самых дорогих машин, самых красивых мужчин! (девочка, игравшая секретаршу Эльвиру с разноцветными ногтями, вообще была хороша, но эта сцена удалась ей особенно), гуляли по набережной, видели яхту Абрамовича, сфотографировались или с собакой целуется, поди ты, с людьми-то противно!
Третий, мучивший Машу своим безразличным любопытством, был с ней и на съемочной площадке на Мосфильмовской, и в кабинете ориентирующегося на зрителя молодого человека с часами, — он вообще теперь почти не покидал ее. Только тогда, когда она брала под мышку лэп-топ и спускалась на Новый Арбат, чтобы, забившись в угол пластикового кафе, выдавить из себя несколько строк своего сценария, — не каждый раз, но иногда, — ей удавалось заставить его исчезнуть — впрочем, вместе с ним исчезала и сама Маша, и ее тело, а оставалось только неясное жужжание фраз, из которого кто-то-вместо-Маши пытался за хвост выхватить самую нажористую.
Сценарий «Любви к трем козлам» — фильма, который в конечном счете решено было назвать «Save», потому что при чем тут Гоцци с Прокофьевым, — Маша написала за три с половиной месяца, перевела на немецкий еще за две недели, но, отправив файл в Берлин, на этом не остановилась. Дело было даже не столько в тайной уверенности, что сценарий примут (Маша видела все его недостатки, и все же он был неплох), сколько в том, что без еженощного самоистязания бессонницей она уже не могла — и, заливаясь кофе, она чиркала лист за листом, прорисовывая сцены будущей картины.
В Берлин Маша улетала с огромной папкой рисунков. Мальчик-журналист поглядывал на прислоненную к стене папку и наконец не выдержал: вы рисуете? — Да, — не задумываясь ответила Маша, — это, по правде говоря, мой основной заработок — на полотнах старых мастеров я рисую всякую белиберду и переправляю через границу.
Диктофон был уже выключен, мальчик вызвался проводить Машу до зеленого коридора: строй янычар зеленых, — пробормотал он (блеск начитанности пропал втуне — Маша не узнала цитаты) и, прощаясь, все не мог уйти. Ну давай, у меня есть еще минут десять. Мальчик поправил рюкзак на плече. Вы… ты совсем туда валишь, да? Маша рассмеялась. Вечный вопрос русской интеллигенции валить или не валить ей уже однажды приходилось обсуждать — с А. А., когда она ехала сдавать экзамены в HFF. От А. А. она тогда впервые услышала ритуальные мантры про закат Европы и про константин-леонтьевское вторичное упрощение, впрочем, в исполнении А. А. появлялся дополнительный обертон: на самом деле в этом ведь есть красота, за которую так ратуют они все (А. А. махал рукой в сторону их всех) — нужно увидеть красоту этого жеста: Архимед, который не говорит noli tangere, а подводит вооруженных варваров к своим кругам, чтобы прочесть последнюю в своей жизни лекцию, — круто, круто… Тогда Маша сделала вид, что поняла, но поняла только потом: А. А. таким образом смеялся над ней. Вспомнив тот разговор, Маша смеялась теперь сама, рискуя обидеть мальчика, но не стала ничего говорить ему про Архимеда, а сказала просто: совсем можно только сдохнуть, чувак, — и, подхватив папку, двинулась под зеленую табличку. Интервью, которое Маша прокрутила потом на культурном сайте, так и называлось: «Совсем можно только сдохнуть».
Прилетев в Берлин так же, как когда-то в Кёльн, в рождественское столпотворение, Маша испытала тот самый когнитивный диссонанс, о котором знать не знали ее герои из «Большой Якиманки», — с той разницей, что они не могли позволить себе «порше», а ей пришлось считать монетки и отказываться от глинтвейна на Гендарменмаркет. Она нашла русского юриста, показала ему договор, который полгода назад не глядя подписала, и тот обругал ее дурой. В белом, как кабинет стоматолога, офисе в полупустом здании с окнами на s-Bahn юрист ходил, сложив ладони треугольником, и прикидывал, как решать вопрос. Маша прислушивалась к звукам здания — говорила в трубах вода, стонали двери, спорили друг с другом каблуки, — и еще прежде, чем юрист разбил пополам свой треугольник, будто выпуская на воздух какого-то джинна, Маша поняла, что она вообще не хочет решать вопросы, а просто хочет денег. Белый, как кабинет стоматолога, офис явно не был тем местом, где их можно было достать.
Причинно-следственные связи только на первый взгляд кажутся неисповедимыми. То, что в «Save» на одной из ролей появился Петер, было прямым следствием того отвращения к вопросам, которое Маша испытала, глядя на граффити по ту сторону железки. Выйдя из офиса, она немного подумала, поняла, что другого выхода у нее нет, — и позвонила Петеру. Встретившись с Машей вечером в битломанском кафе у Zoo, он, ни слова не говоря, вышел к банкомату и принес ей десять бумажек по пятьсот евро. Понятно, что после этого не предложить ему роль она не могла.