Маска и душа
Шрифт:
Моим детям.
Ф.И.ШАЛЯПИН
(Рисунок Бориса Шаляпина.)
Предисловие
Выпуская в свет мою настоящую книгу, я считаю необходимым обяснить, что побудило меня, певца, никогда литературой не занимавшагося, посвятить мои короткие досуги нелегкому для меня труду — писать. Принято, правда, что люди, достигшие значительной изестности на каком нибудь жизненном поприще, в автобиографии или мемуарах разсказывают своим современникам, в каком году они увидели свет, кто родил их, в какой школе они учились или ленились учиться, как звали девушку, внушившую им первое чувство любви, и как они вышли в люди. Одну книгу добровольцам литературы обыкновенно прощают. Но мой случай сложнее. Этот узаконенный первый грех я уже совершил много лет тому назад. И это меня немного пугает. В
— Чего это Шаляпин опять вздумал книгу писать? Лучше бы уж он пел…
Может быть, оно так и есть. Но новую мою книгу я задумал под сильным влиянием одного внешняго обстоятельства, которому противостоять было трудно. Недавно исполнилось сорок лет со дня моего перваго выступления на театральных подмостках в качестве профессиональнаго певца. В это знаменательное для меня юбилейное утро я сделался немного сентиментален, стал перед зеркалом и обратился к собственному изображению с приблизительно такой, слегка выспренней речью:
Высокочтимый, маститый Федор Иванович! Хотя Вы за кулисами и большой скадалист, хотя Вы и отравляете существование дирижерам, а все-таки, как ни как, сорок лет Вы верой и правдой прошли… Сорок лет песни! Сорок лет безпрерывнаго труда, который богам, Вас возлюбившим, бывало угодно нередко осенять вдохновением. Сорок лет постоянного горения, ибо вне горения Вы не мыслили и не мыслите искусства. Сорок лет сомнений, и тревог, и восторгов, и недовольства собою, и триумфов — целая жизнь… Каких только путей Вы, Федор Иванович, не исходили за эти годы! И родныя Вам проселочныя дороги, обсаженныя милыми березами, истоптанныя лаптями любезных Вашему сердцу мужиков, так чудесно поющих Ваши любимыя народныя песни; и пыльныя улицы провинциальных городов родины, где мещане заводят свои трогательныя шарманки и пиликают на немецких гармониках; и блестящие проспекты императорских столиц, на которых гремела музыка боевая; и столбовыя дороги мира, по которым, под мелодию стальных колес, мчатся синие и голубые экспрессы. Каких только песен Вы не наслушались. Какия только песни не пели Вы сами!..
Как в таких случаях полагается, оратор поднес мне приятный юбилейный подарок — золотое автоматическое перо, и так я всем этим был растроган, что дал себе слово вспомнить и передумать опыт этих сорока лет и разсказать о нем, кому охота слушать, а прежде всего самому себе и моим детям…
Должен сказать, что не легко дался мне тот путь, о котором я упоминал в моей юбилейной речи, и не всегда с неба, как чудотворная манна, падало мое искусство. Долгими и упорными усилиями достигал я совершенства в моей работе, бережными заботами укреплял я дарованныя мне силы. И я искренне думаю, что мой артистический опыт, разсказанный правдиво, может оказаться полезным для тех из моих молодых товарищей по сцене, которые готовы серьезно над собою работать и не любят обольщаться дешевыми успехами. Особенно теперь, когда театральное искусство, как мне кажется, находится в печальном упадке, когда над театром столько мудрят и фокусничают. Я смею надеяться, что мои театральныя впечатления, думы и наблюдения представят некоторый интерес и для более широкаго круга читателей.
Не менее театра сильно волновала меня в последние годы другая тема — Россия, моя родина. Не скрою, что чувство тоски по России, которым болеют (или здоровы) многие русские люди заграницей, мне вообще не свойственно. Оттого ли, что я привык скитаться по всему земному шару, или по какой нибудь другой причине, а по родине я обыкновенно не тоскую. Но странствуя по свету и всматриваясь мельком в нравы различных народов, в жизнь различных стран, я всегда вспоминаю мой собственный народ, мою собственную страну. Вспоминаю прошлое, хорошее и дурное, личное и вообще человеческое. А как только вспомню — взгрустну. И тогда я чувствую, глубокую потребность привести в порядок мои мысли о моем народе и о родной стороне. Мысли разнообразныя и безпорядочныя, в разные цвета окрашенныя. От иных плохо спится, от иных гордостью зажигаются глаза, и радостно бьется сердце. А есть и такия, от которых хочется петь и плакать в одно и то же время. Бешеная, несуразная, но чудная родина моя! Я в разрыве с нею, я оставил ее для чужих краев. На чужбине, оторванныя от России, живут и мои дети. Я увез их с собою в раннем возрасте, когда для них выбор был еще невозможен. Почему я так поступил? Как это случилос? На этот вопрос я чувствую себя обязанным ответить. Вот почему я в этой книге уделю немало места воспоминаниям о последних годах моей жизни в России, которая в эти годы называлась уже не просто Россия, а Социалистической и Советской…
Магический кристалл, через который я Россиию видел — был театр. Все, что я буду вспоминать и разсказывать, будет так или иначе связано с моей театральной жизнью. О людях и явлениях жизни я собираюсь судить не как политик или социолог, а как актер, с актерской точки зрения. Как актеру, мне прежде всего интересны человеческие типы — их душа, их грим, их жесты. Это заставит меня иногда разсказывать подробно незначительные как будто эпизоды. В деталях и орнаментах для меня заключается иногда больше красок, характера и жизни, чем в самом фасаде здания. Этот милый киевский полицейский пристав, дающий мне деловую аудиенцию в ванной, по горло погруженный в воду, и в этом своем безыскусственном положении угощающий меня в не совсем урочный час водкой; этот чудной скверный комиссар, который в два часа ночи будит меня телефонным звонком, чтобы сказать мне, что он хочет непременно и безотлагательно со мною чокнуться и закусить семгой — как не уделит им минуты внимания? Они не менее мне интересны, чем великий князь на спектакле Эрмитажнаго театра, чем первый министр в дворцовом кабинете, чем главнокомандующий армией в своем подвижном салон-вагоне. Это такие же российские люди, такие же актеры на русской сцене, хотя и в различных ролях.
Выше я упоминал о моей первой книге. Хочу в нескольких словах пояснить, чем моя настоящая книга, отличается от той. В «Страницах жизни», написанных много лет назад в России, я дал полный очерк моего детства, но лишь чрезвычайно бегло и неполно осветил мою артистическую карьеру и мое художественное развитие. События, о которых я рассказываю в первой книге, относятся, главным образом, к периоду, предшествующему 1905 г. В настоящей книге я пытаюсь дать полный очерк моей жизни до настоящаго дня. Я тщательно избегаю повторений и упоминаю об иных внешних событиях, разсказанных в первой книге, только мимоходом и лишь постольку, поскольку это необходимо для последовательнаго анализа моей художественной эволюции. Первая книга является, таким образом, внешней и неполной биографией моей жизни, тогда как эта стремится быть аналитической биографией моей души и моего искусства.
Если автору уместно говоришь о качестве своего труда, то я позволю себе указать только на то, что в моей работе я стремился прежде всего к полной правдивости. Я выступаю перед читателем без грима…
Часть первая
и. Моя родина
В былые годы, когда я был моложе, я имел некоторое пристраспе к рыбной ловле. Я оставлял мой городской дом, запасался удочками и червяками и уходил в деревню на реку. Целые дни до поздняго вечера я проводил на воде, а спать заходил куда попало, к крестьянам. В один из таких отлетов и устроился в избе мельника. Однажды, придя к мельнику ночевать, я в углу избы заметил какого-то человека в потасканной серой одежде и в дырявых валеных сапогах, хотя было это летом. Он лежал на полу с котомкой под головой и с длинным посохом подмышкой. Так он и спал. Я лег против двери на разостланном для меня сене. Не спалось. Волновала будущая заря. Хотелось зари. Утром рыба хорошо клюет. Но в летнюю пору зари долго ждать не приходится. Скоро начало светать. И с первым светом серый комок в валенках зашевелился, какето крякнул, потянулся, сел, зевнул, перекрестился, встал и пошел прямо в дверь. На крыльце он подошел к рукомойнику — к незатейливой посудине с двумя отверстиями, висевшей на веревочке на краю крыльца. С моего ложа я с любопытством наблюдал за тем, как он полил воды на руки, как он смочил ею свою седую бороду, растер ее, вытерся рукавом своей хламиды, взял в руки посох, перекрестился, поклонился на три стороны и пошел.
Я было собирался со стариком заговорить, да не успел — ушел. Очень пожалел я об этом и захотелось мне хотя бы взглянуть на него еще один раз. Чем то старик меня к себе привлек. Я привстал на колени, облокотился на подоконник и открыл окошко. Старик уходил вдаль. Долго смотрел я ему вслед. Фигура его, по мере того, как он удалялся, делалась меньше, меньше, и, наконец, исчезла вся. Но в глазах и в мозгу моем она осталась навсегда, живая.
Это был странник. В России испокон веков были такие люди, которые куда-то шли. У них не было ни дома, ни крова, ни семьи, ни дела. Но они всегда чем то озабочены. Не будучи цыганами, вели цыганский образ жизни. Ходили по просторной русской земле с места на место, из края в край. Блуждали по подворьям, заходили в монастыри, заглядывали в кабаки, тянулись на ярмарки. Отдыхали и спали где попало. Цель их странствований угадать было невозможно. Я убежден, что если каждаго из них в отдельности спросить, куда и зачем он идет — он не ответить. Не знает. Он над этимь не думал. Казалось, что они чего-то ищут. Казалось, что в их душах жило смутное представление о неведомом какомето крае, где жизнь праведнее и лучше. Может быть, они от чего-нибудь бегут. Но если бегут, то, конечно, от тоски — этой совсем особенной, непонятной, невыразимой, иногда безпричинной русской тоски.
В «Борисе Годунове» Мусоргским с потрясающей силой нарисован своеобразный представитель этой бродяжной России — Варлаам. На русской сцене я не видел ни удовлетворительнаго Варлаама, и сам я не в совершенстве воплощал этот образ, но настроене я чувствую сильно и обяснить его я могу. Мусоргский с несравненным искусством и густотой передал бездонную тоску этого бродяги — не то монаха-разстриги, не то просто какого-то бывшаго служителя. Тоска в Варлааме такая, что хоть удавись, а если удавиться не хочется, то надо смеяться, выдумать что нибудь разгульно-пьяное, будто-бы смешное. Удивительно изображен Мусоргским горький юмор — юмор, в котором чувствуется глубокая драма. Кргда Варлаам предлагает Гришки Отрепьеву с ним выпить и повеселиться, и он на это получает он на это получает от мальчишки грубое: «пей, да про себя разумей»! — какая глубокая горечь звучит в его реплике: «Про себя! Да что мне про себя разуметь? Э-эх»!.. Грузно привалившись к столу, он запевает веселыя слова — в миноре: