Маскавская Мекка
Шрифт:
— Вот и видно, что ты дурак, — сказал он. — Разобрали в Сосновке… было дело. Да что разобрали? Запасной путь разобрали. И основной разобрать хотели, да. По близорукости. По политической недальновидности. А потом им Клейменов Михаил Кузьмич дал по башкам — и как рукой сняло!.. Ты разве не видишь, что делается?! Ресиверы продувают! Топки раскочегаривают! В Маскаве революция! А ты со своими рельсами опять. Как же без рельсов? Ты чего-то, Кирьян, того! Политически близорук, вот какое дело.
— Ну, начинается, — вяло пробормотал Кирьян.
— То
— Да верю я, верю! — плаксиво возразил Кирьян. — Верю, конечно! Кто ж не верит! Очевидная вещь. Тоже, конечно, наворочено… — осторожно добавил он. — Нет, ну не всему же верить-то, Михалыч? Или всему?
— Всему, — кивнул Твердунин, трогаясь.
— Ну да… а мне бабка рассказывала, что Виталин был пяти метров росту…
Твердунин снова засопел.
— И что левой рукой трактор поднимал… а когда враги гумунизма его заморили, то тело положили в хрустальный гроб и повесили в одной укромной пещере где-то за Нижневолоцком. И когда час пробьет, он проснется, встанет, выйдет на волю и наведет порядок, и тогда все пойдет гораздо лучше, и талоны будут отоваривать совершенно без задержек… да? Тоже, что ли?
— Ну, хрустальный не хрустальный… — проворчал Твердунин. — И пять не пять. Где это видано — пять. Пять — это уж слишком. Ну — три! Ну — три с половиной! Три семьдесят, в конце концов… А пять?.. м-м-м… не знаю. И что ты мне, вообще, бабкой своей голову морочишь! — неожиданно взъярился он. — Ты бабок-то меньше слушай! Надо к действительности критически. С пониманием. Есть научная теория гумунизма. Там точно сказано: выйдет за пределы края и победит во всем мире. Что непонятного?
— Да понятно все, чего там… я вот только про рельсы хотел, а ты…
— И, между прочим, все подтверждается. Как по писаному. Вон, в Маскаве уже началось и… Стой! — сказал вдруг Твердунин и, пошатнувшись, снова остановился — на этот раз так резко, что Кирьян ткнулся носом ему в воротник.
— Чего?
— Ты вот все трандычишь, — с осуждением сказал Игнатий Михайлович. Рельсы, рельсы!.. Рельсы тебя волнуют. Дурь одна в голове. А о деле не думаешь.
— О каком деле?
— О каком… Не знаешь?
— Не знаю.
— Вот придем мы сейчас к Горюнову… а?
— Ну, придем.
— А я к нему в первый раз… а?
— Ну, в первый.
— То-то и оно, что в первый.
— Ну и что?
— Не понимает, — хмыкнул Твердунин. — Простая вещь — а не понимает.
— Так а чего же мы тогда к станции поперлись? — обиженно спросил Кирьян.
— Это ты сказал — к станции! Вот и поперлись.
— Ну ты даешь, Михалыч, — Кирьян поежился, озираясь. — Теперь назад, что ли, тащиться?..
Потоптавшись, повернули назад и скоро вышли к площади.
— Вон, видишь, — показал Твердунин на четыре ярко горящие окна райкома. — Днюет и ночует. А ты, понимаешь, говоришь — балочки! Говоришь, понимаешь, — рельсы!..
Они поднялись по ступенькам и вошли в магазин.
— …глупости-то болтать! — криком заканчивал он фразу. — И-и-и-ишь, вороны!..
Кирьян вышел следом. Двинулись направо — в сторону старого сада.
— Да уж, — бормотал Кирьян, качая головой и бережно придерживая оттопыренные карманы ватника. — Дела. Чего только в этих очередях не наслушаешься.
— Да ну! — недовольно гремел Твердунин. — Что несут? С Дону с моря несут, вот и все. Болтает Верка! Ой, болтает. Не может этого быть!
— Кто ее разберет, — отвечал Кирьян. — Может, как говорится, сорока на хвосте принесла…
— Поукоротят им хвосты-то, будьте уверены! Мелет невесть чего. Мели Емеля, твоя неделя. Домелешься, по статье пойдешь. Лесов-то много. Рук не хватает. Теперь и кочегары нарасхват…
— Кто ее знает, Михалыч. Может, как говорится, за что купила, за то и продает.
— Напродается она… такое-то языком трепать. По головке не погладят. Пятерик — и до свидания. Тут вон в Маскаве невесть чего делается!.. уже ресиверы продули!.. а они знай городят. Башками-то лучше бы поворочали! Вороны! Дождутся, пропишут по первое число. Зеленую улицу, как говорится… а не балаболь.
— Это верно: что балаболить-то? Ну, а с другой-то стороны подумать — и впрямь: куда его девать?
Некоторое время Твердунин, шумно дыша, шагал молча.
— В переплавку, — решительно сказал он в конце концов. — И отлить новый.
— В какую переплавку, Михалыч? Он же гипсовый… Постой-ка. Не спеши. Этот, что ли, дом-то? Ничего не пойму. У Савельича, вроде, штакетник…
Твердунин заворчал что-то.
— Тут разве? — бормотал между тем Кирьян, озираясь. — Хрен его знает. Я сам к нему пару раз всего и заходил-то. Ладно, сюда давай.
Они принялись стучать в ворота. Собаки во дворе не было, поэтому стучали долго. Наконец скрипнула дверь и грубый голос спросил:
— Ну какого ты там колотишь?! Я вот по башке сейчас кому-то поколочу!
— Савельич! — обрадованно крикнул Кирьян. — Слышь, Савельич! Это я, Попонов! Я Михалыча привел!
— Ну? — так же обрадованно отозвался голос. — Сейчас, погодите…
Долго топали на крыльце, потом чертыхались и гремели ведрами в темных сенцах.
Горюнов был бос, завязочки галифе волочились по полу, а голубая майка плотно облекала мощное тулово.
— Дык, понимаешь, — смущенно толковал Твердунин, оглядываясь. — Я говорю — может, не надо. А Кирьян говорит — чего там. Ну, вот… принимай. Мы вообще-то за сапогами.
Кирьян протянул бутылки.
— За сапогами? — удивился Горюнов. — Вы чего? Да я бы сам принес, Михалыч. Ира! Где Михалычевы сапоги? В кладовке?
Из кухоньки, вытирая руки о передник и приветливо улыбаясь, выглянула жена Горюнова.
— Ой, какие гости-то у нас! — умильно пропела она. — Митька, ну-ка вынь сапоги! Под кроватью!