“Мастер и Маргарита”: гимн демонизму? либо Евангелие беззаветной веры
Шрифт:
Но чтобы расшифровывать «криптограммы», надо прежде определиться в том, кому адресовано зашифрованное послание и что оно несёт в себе: иначе многое расшифровать просто не удастся. Тем более ничего не удастся расшифровать, если никакой «криптограммы» в романе нет…
Бессмысленная трата времени и сил писать роман-криптограмму для современников, очевидцев описываемой в нём эпохи, которые и сами в силах подумать над смыслом происходящего в жизни каждого из них и в жизни образуемого ими всеми общества, если заранее известно, что роман не может быть опубликован в эпоху его написания. Тем более бессмысленно писать роман, адресуя текст предкам. Бессмысленно и «криптографировать»
Но отказывая писателю в такого рода здравомыслии, многие потомки, которых угораздило стать литературоведами, выражают овладевшие ими по их же трусости страхи в разнородных “расшифровках” иносказаний и намёков на обстоятельства прошедшей эпохи, которые они реально или мнимо находят в романе, и которые им мерещатся в жизни нынешних поколений. Конечно, есть и непреходящие обстоятельства, но они в их большинстве не требуют «криптографирования»; и если в чём и нуждаются — так в переосмыслении, что не требует расшифровки старых текстов как таковой, хотя тексты былых времён могут быть свидетелями древности проблем в жизни общества, не разрешённых и в наши дни.
Имеет смысл писать для потомков только о том, что не утратит своей значимости для них к тому времени, когда обстоятельства изменятся и позволят опубликовать написанное. Тем не менее большинство критиков-расшифровщиков не видят именно эту сторону романа, в котором им померещилась «криптограмма», когда он представляет собой прямое повествование в художественных образах о проблемах, которые в эпоху его написания были объявлены успешно разрешёнными раз и навсегда: «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге».
Вследствие этого роман в эпоху его написания представлялся одним — не актуальным, а для других он виделся крамольным [124]. Но крамольным он виделся не потому, что в нём комично выглядели сотрудники НКВД и советская действительность тех лет (комичной она выглядела и в “Двенадцати стульях”, и в “Золотом теленке” И.Ильфа и Е.Петрова, которые были изданы), а потому, что возможная публикация “Мастера и Маргариты” ставила под сомнение правильность уже данного и широко пропагандируемого ответа и подталкивала к поиску ответа на другой вопрос, который оставался в умолчаниях на протяжении всей эпохи борьбы с религиозным мракобесием:
Большинство населения сказкам о боге — наветам на Бога — действительно верить перестало. А верить Богу и жить по Его Правде-Истине в Его Промысле перестало или ещё и не начинало?
«Крамольность» романа по отношению к культивировавшемуся в обществе материалистическому атеизму и его хозяевам состояла именно в этом обнажении умолчания, скрываемого в официальной пропаганде. Но затрагивая проблематику «крамольности» “Мастера и Маргариты”, преисполненные собственной трусости и взращённых на её почве “элитарных” страхов, литературные критики тут же обращаются к обстоятельствам той эпохи, которые куда менее значимы для определения будущих судеб, нежели то, что они задели мимоходом и от рассмотрения чего сами же отказались.
«Фантастическая мысль: если бы Иешуа не был абсолютом отваги и правдивости, он принял бы намёки Пилата и заявил бы, что не говорил крамолу Иуде из Кириафа или, как ему прямо предлагалось, что он забыл свои слова. И тогда он остался бы жить, стал хранителем „большой библиотеки“ Пилата, и его мысли пришли бы к потомкам неискажёнными [125]. Но он отказался. И теперь его историю приходится восстанавливать Мастеру при той помощи дьявола, которой Иешуа не захотел.
Тягостная дилемма: чтобы выжить, чтобы создать нетленные вещи и способствовать делу истины,
Думаю, писатель не простил себе обращения за помощью к сатане, но, даже сознавая себя аморальным человеком, он знал, что поступил правильно: выполнил свой творческий долг так, как это возможно под прессом идеологической тирании» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 40, 41).
И до этого фрагмента, и после него А.Зеркалов пускается в обширные рассуждения “вообще” о добре и зле, об истине, и об отступничестве от них в каждую историческую эпоху. Однако отступничество от истины “вообще”, отступничество от Добра “вообще” в таком миропонимании (которому привержен А.Зеркалов) всё же конкретны, поскольку обусловлены обстоятельствами и их осмыслением, а истина и добро — абстрактны и неопределённы, лежат вне мира, вследствие чего и кажется, что мир лежит во зле, и нет в нём места преображающему его к Добру Промыслу [126].
Это беспросветно мрачное мировоззрение, препятствующее и пониманию смысла жизнерадостного романа, возведённого в извращённом мировоззрении в ранг «криптограммы» об ушедшем кошмарном прошлом, которое изменить невозможно; а также препятствующее пониманию и воплощению Правды-Истины в повседневную жизнь.
Начнём с того, что:
Если бы Иешуа считал необходимым зафиксировать на пергаменте свои мысли, то он не проповедовал бы на улицах всем и каждому, кто готов был его слушать.
Он бы где-то работал; добросовестно относясь к делу, — имел бы некоторый достаток; а будучи весьма сдержанным в потребностях человеком, — мог бы позволить себе покупать не дешёвые по тому времени пергамент и письменные принадлежности; в свободное от работы время он бы записывал приходившие ему в голову мысли. И если бы он и познакомился с Пилатом, то совершенно в иных обстоятельствах. Возможно, что его деятельность поддержал бы какой-нибудь меценат, а возможно и нет.
Люди такого склада были во все времена: так жил Иосиф Дицген (1828 — 1888), рабочий-кожевенник, один из выдающихся «социал-демократических философов Германии» [127]; так жил К.Э.Циолковский (1859 — 1935), — это только наиболее известные примеры людей такого склада. Некоторые из них стали известны потому, что их домашние труды были востребованы теми или иными социальными группами. А многие, чьи труды не были востребованы современниками или ближайшими потомками, — остались неизвестными.
Всё дело как раз в том и состоит, что Иешуа считал необходимым проповедовать исключительно изустно в народе всё то, что он понял сам и что является его жизненной сутью.
Даже, если бы Пилат нашёл способ отказать синедриону в требовании утвердить смертный приговор и освободил Иешуа, например, обыграв двусмысленность имени освобождённого разбойника: Вар-равван (в романе), Варавва, Барабас [128] (в новозаветных текстах в транслитерации разных языков); даже если бы после этого Пилат стал бы искренним другом и единомышленником Иешуа, и Иешуа с радостью посещал бы дом Пилата, — то Иешуа по-прежнему проповедовал бы изустно в народе, но не стал бы хранителем ни Пилатовой, ни чьей-либо ещё библиотеки; тем более не стал бы он библиотекарем для того, чтобы собственноручно записать в качестве наставления для других то, что понял сам. В его деле такая писанина была бы пустой тратой драгоценного времени жизни.