Мастер
Шрифт:
Лицо у Грубешова блестело от пота, он, кажется, делал больше усилий, чем хотел показать.
– Как же я могу сделать такую вещь, ваше благородие? Не могу я сделать такую вещь. Зачем я буду валить вину на невинных людей?
– История доказывает, что не так уж они невинны. К тому же я не понимаю ваших ложных угрызений. В конце концов, вы сами говорили, что вы свободомыслящий, вы при мне говорили. Евреи очень мало для вас значат. Я так понимаю, что вы сами по себе, и я вас за это не осуждаю. Смотрите же, у вас есть возможность освободиться от пут, в которых вы застряли.
– Если евреи для меня ничего не значат, так почему же я здесь?
– Вы по неосторожности стали орудием их гнусных
– В конце концов, ваше благородие, они хотя бы оставили меня в покое. Нет, я такое не могу подписать.
– Тогда примите во внимание, что последствия из этого могут для вас проистекать весьма и весьма тяжелые. Приговор суда будет наименьшей из ваших бед.
– Прошу прощения, – сказал мастер, задыхаясь, – неужели вы верите во все эти сказки про колдунов, которые крадут кровь убитых христианских младенцев и подмешивают в мацу? Вы же образованный человек, конечно, вы не верите таким суевериям.
Грубешов, слегка усмехнувшись, откинулся на стуле.
– Я верю, что вы убили Женю Голова для ритуальных целей. Когда им станут известны эти истинные факты, все русские им поверят. Вот вы – верите? – спросил он у конвойных.
Те рьяно подтвердили, что верят.
– Ну конечно, мы верим, – сказал Грубешов. – Еврей есть еврей, тут ничего не попишешь. Их историю и характер ничто не изменит. Уж такая у них природа. Это доказано научными исследованиями Гобино, Чемберлена [15] и других. Мы тут в России, кстати, тоже готовим свое исследование о типичной еврейской внешности. У нас поговорка есть, что на воре шапка горит. Что касается еврея – так на нем нос горит, изобличая преступника.
15
Гобино, Жозеф Артюр де (1816–1882), французский социолог, один из основоположников расизма. Чемберлен, Хьюстон Стюарт (1855–1927), последователь Гобино; внес свою лепту в развитие национал-социализма.
Он раскрыл блокнот на рисунках чернилами и карандашом и так повернул, чтобы Яков мог прочесть наверху страницы надпись: «Еврейские носы».
– Вот, например, ваш. – И Грубешов ткнул в тонкий горбатый нос с тонкими ноздрями.
– А это ваш, – сипло сказал Яков и показал на короткий, мясистый нос с широкими крыльями.
Прокурор, хоть в лицо ему кинулась краска, тонко усмехнулся.
– А вы, однако, остряк, – сказал он, – но это вам не пойдет на пользу. Судьба ваша предрешена. У нас гуманное общество, но мы умеем карать злостных преступников. Быть может, я должен вам напомнить – чтобы вы не забывались, – каким способом казнили вашего брата еврея в не столь уж отдаленном прошлом. Евреев вешали в шапках, полных горячей смолы, а рядом с каждым, чтобы показать людям все ваше ничтожество, вешали собаку.
– И палач стоил висельника, ваше благородие.
– Укусить не можешь, так зубы не показывай! – Шея у Грубешова побагровела, и он огрел мастера линейкой по челюсти. Линейка треснула, одним краем щелкнула по стене, Яков взвыл. Конвойные взялись колотить его по голове кулаками, но прокурор сделал им знак, чтобы перестали.
– Можешь звать теперь Бибикова до скончания века, – орал он на мастера, – я тебя в застенке буду держать, пока все кости у тебя не сгниют! На коленках будешь передо мной ползать, чтобы только позволил назвать, кто велел тебе убить невинного мальчика!
Боялся он, что плохо ему будет в тюрьме, так с самого начала и вышло. Такое уж мое счастье, думал он с тоской. Как это говорится? «Если бы я торговал свечами, никогда не садилось бы солнце». Но
Здание Киевского острога, тоже в Лукьяновском, было высокое, мрачное, похожее на старинную крепость, и на большом грязном внутреннем дворе была со стороны железных ворот настоящая свалка – поломанные телеги, почернелые доски, гниющие тюфяки и еще груды песка и камней, подле которых заключенные иногда возились с цементом. Расчищенный же участок между большим тюремным корпусом и конторами служил для прогулок. Якова вместе с конвоем везли сюда на конке несколько верст от окружного суда, где он до тех пор содержался. В тюрьме кривой надзиратель приветствовал мастера: «А-а, кровосос, вот тебе и земля обетованная!» Старший надзиратель, тощий, узколицый господин с провалившимися глазами и четырехпалой правой рукой объявил: «Мы тебя накормим мукой и кровью, пока мацой не начнешь срать». Служащие и писаря высыпали из контор поглазеть на еврея, но смотритель Грижитской, старик на седьмом десятке, с жидкой изжелта-седой бороденкой, в мундире с эполетами и фуражке, толкнул какую-то дверь, ввел мастера к себе в кабинет и уселся за стол.
– Мне таких здесь не надо бы, – сказал он, – но делать нечего. Я слуга царю, должен исполнять его указы. Ты мерзейший из гадов еврейских – я читал о твоих подвигах, – но при всем при том подданный Государя Императора Николая Второго. И стало быть, вы останетесь у меня до дальнейших распоряжений. Ведите себя прилично. Будете подчинятся правилам, делать все, что вам скажут. Не то вам же хуже будет. Ни под каким видом не пытайтесь снестись с кем бы то ни было за пределами тюрьмы без моего ведома и разрешения. Нарушишь правила, пристрелят на месте. Ясно?
– И сколько я здесь пробуду? – через силу выговорил Яков. – То есть, я имею в виду, меня ведь пока не судили.
– Столько, сколько сочтут нужным вышестоящие власти. А теперь попридержите язык и ступайте вот за сержантом. Он вам расскажет, что надо делать.
Сержант с вислыми усами повел мастера по коридору, мимо тусклых помещений, где чиновники глазели на него из дверей, в длинную комнату с конторкой и несколькими скамьями и там приказал ему раздеться. Яков переоделся в светлый мешковатый, пропахший потом халат и обвислые дерюжные штаны. Еще ему дали рубаху без пуговиц и сношенное пальто, когда-то коричневое, наверно, а теперь серое, – чтобы укрываться или на нем спать. Когда Яков стягивал с себя сапоги, перед тем как влезть в арестантские коты, тяжелая тьма застлала ему глаза. Он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание, но нет, он им не доставил этого удовольствия.
– Сядь на стул, постригут, – приказал сержант.
Он сел на стул с прямой спинкой, но когда тюремный цирюльник уже нацелился большими ножницами на гриву Якова, сержант справился с какой-то бумагой и его остановил.
– Не велено. При волосах его оставишь.
– Вот, вечное дело, – огрызнулся цирюльник. – Отроду этим сволочам поблажки.
– Состригите! – крикнул Яков. – Состригите мне волосы!
– Молчать! – заорал сержант. – Приказания чтобы соблюдать беспрекословно. Марш!
Он отпер большим ключом железную дверь и по сырому тусклому коридору провел мастера в большую, набитую арестантами камеру, с одной стороны отгороженную решеткой, а напротив этой решетки была стена, и через два узких грязных оконца под самым потолком тек слабый свет. Вонючая параша была в глубине камеры.
– Это предварительного заключения камера, – сказал сержант. – Пробудешь тут месяц, а там или в суд, или еще куда направят.
– Куда?
– Это сам увидишь.