Мать сыра земля
Шрифт:
— Да ну? А чего тогда повязка на ноге? Сползла?
— Сползла… Если бы ты видел чудовище, которое хватануло меня за ногу, ты бы не смеялся.
— Чудовище звали Шариком? — продолжил издеваться Макс.
— Сам ты… Шарик… — Моргот встал и натянул брюки. — Ну иди, чайник включай, раз уж приперся.
— Я лучше телевизор включу, — Макс подмигнул Морготу, — сейчас новости будут.
— Опять взорвали три вагона со стратегическим сырьем — древесиной?
* * *
Сенко мне нравится: он не производит впечатления интеллектуала-отличника-технаря, каким я его себе представлял. Напротив, он больше похож на рабочего с плаката времен Лунича — прямоугольное лицо с тяжелой челюстью, прямой взгляд и широкие ладони. Он единственный из всех, придя, осмотрелся по сторонам; он долго разглядывал меня, прежде чем заговорить. Он единственный (не считая Моргота) не отказался от коньяка, но за все время нашего разговора не выпил ни капли, лишь мучил широкую рюмку в больших грубых руках, едва не переломив ей ножку; иногда нюхал коньяк, иногда делал вид, что его пригубил.
2
Игра начинается снова. Любимого или друга, большое или малое — победитель забирает все.
— Я почему-то всегда жалел Громина. Он был заложником каких-то странных комплексов, выдуманных им самим правил. Он каждую секунду оглядывался: что про него скажут или подумают? И при этом не боялся выглядеть подлецом. Я никак не мог понять, что он пытается из себя изобразить, что за извращенное представление о человеке вбито ему в голову и кем? Например, он тщательно скрывал от всех однокурсников, сколько времени тратит на учебу. По-моему, он сам придумал версию о том, что сдает сессии лучше многих, потому что за него всегда заступается кафедра физвоспитания. А сам приезжал ко мне дня за два до экзамена и корпел над моими конспектами по сорок-пятьдесят часов подряд, не отрываясь, не отдыхая, без еды и сна. Но если кто-то из наших заходил ко мне в это время, он всегда делал вид, что зашел ко мне выпить и поболтать, и так искусно, что я сам иногда в это верил. Он никогда ничего не спрашивал, хотя все знали: я с удовольствием объяснял другим то, что понял сам. Нет, Громин не унижался до такой степени, он и конспектами-то моими пользовался, испытывая неловкость, — то есть был нарочито груб и изображал полное равнодушие. Он не любил быть должником, и если не мог «погасить долг» сразу, то попросту его игнорировал.
Я усмехаюсь: Сенко подметил это довольно точно.
— У него была какая-то ненормальная, непомерная потребность в независимости. И если он не мог этой независимости добиться, он ее изображал. Его, кстати, несколько раз едва не выгоняли из сборной университета: он ездил как хотел и не признавал никаких правил. Но ездил он действительно отлично; я думаю, если бы во времена Лунича мы не жили в изоляции, Громин мог бы добиться на этом поприще гораздо больших результатов. У нас же не было таких болидов, как в настоящей «Формуле», и наши доморощенные соревнования никто в мире всерьез не воспринимал. Но Громин был гонщиком от природы. Мы же ходили на соревнования, видели. Однажды мне довелось встречать его у финиша: он взял какой-то очередной кубок, мы тогда толпой кинулись его поздравлять — обычно посторонних не пускали, а тут все оказалось открытым. Он вылезает из машины, снимает шлем, а у него пот льется по лицу ручьями, губы белые и руки трясутся. А глаза — как у наркомана, сумасшедшие глаза, блестят и не мигают… — Сенко замолкает, снова начинает оглядываться по сторонам, и я спешу продолжить:
— А почему он перестал заниматься гонками, когда открылись границы?
— Я не понял. Ему тренер предлагал уехать, он пришел тогда ко мне, напился до чертиков и все говорил, что мальчиком, который приносит теннисистам мячики, не будет даже за большие деньги. Он был очень, очень тщеславен, но не в плохом смысле, скорей — болезненно тщеславен, и страдал от этого только он сам. Я думаю, ему предложили что-то не вполне достойное — с его точки зрения. Здесь он был победителем, а там до конца жизни крутился бы на вторых ролях. С другой стороны, там надо было пахать и прогибаться, чтобы пробиться даже на эти вторые роли, а здесь он числился любителем и тратил на это столько времени, сколько считал нужным. А потом все как-то завяло, в одночасье… Какие гонки, какие болиды, когда жрать нечего?
Мамы Стаси как раз не оказалось дома — Моргот не знал, хорошо это или плохо, его на самом деле с каждым днем все сильней утомляло общение с секретаршей Лео Кошева.
— Ты хромаешь? — едва не с порога спросила она.
— Поранился случайно, — Моргот не собирался рассказывать ей о посещении юго-западной площадки.
Но, увидев повязку на ноге, Стася загорелась желанием оказать ему медицинскую помощь — почему-то женщины всегда стремились к этому, даже когда повод для этого был слишком мал. Моргот ненавидел любые перевязки и хотел послать ее подальше, но она оказалась чересчур настойчивой, чтобы его сопротивление выглядело естественным.
Надо отдать ей должное, Стася была нежна и аккуратна, каждую секунду спрашивала, не больно ли ему, и отдергивала руки, стоило только Морготу сжать кулаки. А ему дорого стоило не засветить ей пяткой в лицо, когда она отрывала присохшую марлю от раны: он действительно не мог терпеть боль и предпочел бы отсутствие перевязок до полного выздоровления.
— Это… это пуля?… — задохнувшись, спросила она.
Моргот едва не расхохотался, но промолчал, отводя глаза в сторону. Конечно, всякое бывает, но для пули весьма затейливая траектория…
Нежность ее в этот вечер превзошла всякие границы, даже слегка развеяла ее природную холодность. Моргот тискал в руках ее щуплое тельце и целовал большие, чувственные губы — единственную чувственную часть ее тела, — когда раздался звонок в дверь.
— Ой! — Стася подпрыгнула и машинально одернула приподнявшуюся кофточку. — Я никого не жду…
— Ну и не открывай, — равнодушно пожал плечами Моргот.
— Что ты! А вдруг что-то случилось? Может, это соседи? А может, от мамы?
— Телефона, что ли, нет? — проворчал Моргот, выпуская ее из рук.
Но это были не соседи. Стася распахнула дверь, не спрашивая, кто там (хотя, наверное, мама учила ее интересоваться этим перед тем, как впустить незнакомцев в дом).
— Виталис? — Стася отступила от двери, и Моргот скрипнул зубами.
— Привет, сестренка. Надеюсь, ты мне рада?
Моргот посчитал необходимым выйти в прихожую, чтобы дать понять Кошеву, насколько «сестренка» рада появлению «братишки». На его несчастье, Кошев пришел не один, а в компании известной в узких кругах поэтессы, которую Моргот видеть здесь (как и в любом другом месте) совсем не хотел.
— Громин! — радостно завопил Кошев. — И ты здесь! Какая встреча! Вечер становится интересным!
— Действительно, — вполголоса сказала поэтесса, смерив взглядом сначала Стасю, а потом Моргота.
Стася посмотрела на него извиняясь: выгнать Кошева ей не позволяло воспитание, а вовсе не зависимость от его отца.
— Проходите, — пролепетала она, уступая гостям дорогу в единственную комнату.
Кошев снял ботинки в прихожей, и сделал это демонстративно, сопровождая процесс еле слышными комментариями вроде: «У Стасеньки тут чисто, а домработниц нет» и поглядывая при этом на босые ноги Моргота. Поэтесса туфель снимать не стала и первой прошла в комнату: взгляд ее тут же отметил и помятую постель, и накрытый на двоих стол.