Материк
Шрифт:
— Знаешь, чего собрались-то? — заговорщически спросил мой кузнец и тут же с какой-то радостью сообщил: — Меня судить будут!
Переспросить я ничего не успел, потому что за стол вышло начальство, бухгалтер и дяди Петина жена, которая была у нас председателем профкома. В зале притихли, мой кузнец вздохнул и почесался. Сначала начал говорить сам директор про успехи, про план и реализацию. Выходило, что мы работаем неплохо, план выполняем, но который год не можем вытянуть плана реализации. В то время я еще смутно представлял, что такое реализация и как ее выполняют, слово это постоянно путалось со словом реанимация (когда я неудачно приземлился на самолете, кто-то настойчиво повторял его, и оно впечаталось в сознание, как нечто загадочное и таинственное).
— На наше предприятие дали разнарядку, — сказал Иван Трофимович. — Мы должны отправить одного пьяницу в профилакторий и вылечить. Я предлагаю кандидатуру Рудмина. Он у нас заслужил лечение и пускай теперь полечится. Кто хочет выступить по этому поводу?
Начальник обозного цеха обвел собрание взглядом и остановился на дяде Пете. Мой кузнец сгорбился, помял свой чумазый нос, и краснота от шеи медленно поползла на лицо.
Наступила тишина. Даже женщины, которые только что выступали и проклинали пьяниц, помалкивали и боязливо озирались. Кто-то громко икнул.
— Ну, смелей! — подбодрил Иван Трофимович. — Мы Рудмина много раз наказывали — не помогает. Мало, что сам выпивает, так и других кузнецов сманивает. Ну-ка, Вылегжанин, скажи, правда?
Дядя Леня встал, постоял с опущенной головой и сел. И тут подал голос бухгалтер Семен Моисеевич, сухонький старичок в просторной меховой безрукавке, которую носил зимой и летом. Он сказал, что сам много раз ловил Рудмина выпившим на работе и видел, как в кузне выпивают. Так что дядя Петя — подходящая кандидатура.
А жена дяди Петина, сидя в президиуме, заплакала, зашмыгала носом и отвернулась к окну.
— Не плачь, — громко сказал ей дядя Петя, и все обернулись в наш угол. — Чего ты, не плачь…
Все смотрели на нас и молчали, и пауза уже была такой длинной, что заворочался на стуле директор и заскрипел сапогами Иван Трофимович. Кузнец дядя Миша вдруг встал и подался к двери. Его безвольно опущенные, гигантские руки задевали сидящих, а на черном лице играл румянец от заходящего солнца, косо и ярко бьющего в окна. Начальник обозного цеха, словно ждал этого момента, вскочил и громко спросил, почему это дядя Миша уходит и уклоняется от решения вопроса. И директор, и Семен Моисеевич, и даже дяди Петина жена тоже его спросили об этом, а собравшиеся теперь смотрели на дядю Мишу и тоже будто спрашивали. Только молотобоец Боря сидел на своем стуле в прежней позе и толстым, задубелым ногтем на большом пальце старательно выкручивал шуруп из новенького фанерного буфета, выставленного в красном уголке для показа промкомбинатовской продукции.
— А может, заместо Рудмина тебя отправить лечиться? — спросил дядю Мишу Иван Трофимович. — Тоже ведь любитель…
Дядя Миша остановился на пороге, набычив шею, глянул в президиум.
— Я умеренно пью, меня не за что.
И хлопнул дверью.
— Хорошо, давайте голосовать, — нашелся Иван Трофимович. — Кто за направление Рудмина?
Люди запереглядывались, но рук не поднимали. Дядя Петя сидел согнувшись пополам, и волосы его, взмокревшие от пота, наконец-таки
— Он мастер хороший! — несмело, но громко проронил дядя Леня Вылегжанин. — Вон какую карету сделал… И пролетку, и санки еще…
— Если мастер, так и пить на работе можно? — хмуровато спросил директор. — Пример должен показывать, молодежь учить…
— От Рудмина теперь больше вреда, чем его этого… мастерства! — поддакнул начальник обозного цеха. — Видали его, мастер он!
— Да ведь он-то и не пьет уж месяц, — вставил дядя Леня. — В рот не берет…
Голос у него сошел на нет; виновато улыбнувшись, дядя Леня нерешительно сел. В это время, чуть отворив дверь, почти бесшумно, почти по-пластунски или на полусогнутых, из зала один за одним выскакивали кирзаводские лодыри и пьяницы. Кто-то из них упал, в задних рядах возник шум и движение.
— Тише, — предупредил Иван Трофимович. — Итак, голосуем. Кто «за» — поднимите руки. Есть разнарядка — надо отправлять!
И снова стало тихо. Собравшиеся сидели глядя в пол, будто судили сразу всех и всем одинаково было стыдно. Прошло минуты две, Иван Трофимович с бухгалтером уже опустили поднятые руки, когда дядя Петя тяжело встал, опершись на мое плечо, и, криво улыбнувшись, пробубнил:
— Ладно уж, чего голосовать… Раз надо — и так поеду.
— Не пущу! — неожиданно звонко сказала дяди Петина жена и вскочила. — Будто у нас некого больше отправлять! Обязательно моего! Не дам!
— Сядь, Рудмин! — приказал начальник цеха. — Тут желания не спрашивают, по направлению коллектива только, общим голосованием.
Мой кузнец сел и тяжко вздохнул. И тут же все разом заговорили, замахали руками, закивали в наш с дядей Петей угол: гулко бухтели мужики, неразборчиво и визгливо кричали женщины. В зале стало тесно, душно, и искроватая, густая пыль вихрем заклубилась в солнечных лучах. А дядя Петя почему-то заплакал. Я сначала подумал, что это пот течет по его лицу, но то были настоящие слезы, и было странно смотреть, как он плачет. Я прижался к нему и ощутил родной запах нагретого железа, окалины и горящего угля.
Директор побрякал графинной пробкой о горлышко и что-то начал говорить, но что, я уже не слышал. Я вдруг поймал взгляд Ивана Трофимовича: он смотрел на дядю Петю, а мне казалось, что он смотрит и на меня. Лицо его посерело, забелели плотно стиснутые губы, стекла очков не блестели, потому что косые лучи солнца били в упор и высвечивали увеличенные линзами глаза, отчего и гнев в них казался увеличенным. Я плотнее прижимался к дяде Пете: хотелось защититься от его взгляда и защитить его…
Сидя в душном красном уголке на собрании-судилище, никто тогда не знал, что в промкомбинат пришла еще одна разнарядка — выдвинуть кандидатуру для награждения орденом Трудовой славы. Представить следовало передовика и обязательно ветерана войны: награда приурочивалась к Дню Победы. Еще до собрания у директора состоялось заседание по этому поводу, на котором долго подыскивали и обсуждали кандидатуры. Но как бы там ни перебирали немногочисленных промкомбинатовских фронтовиков, каждый раз останавливались на фамилии моего кузнеца дяди Пети. Награждать, оказывалось, больше некого. Он подходил по всем статьям на любую разнарядку…
Не могу смотреть на покойников, тех, кого хорошо знал живыми и видел живые лица. Если удается, не хожу на похороны, стараюсь не смотреть снимки родных и близких в гробу. Так лучше, так остается ощущение, что человек жив и где-то живет среди нас. А стоит лишь на мгновение глянуть в мраморно-белое, мертвое лицо, как оно навечно внедряется в сознание, напрочь вытравливая живой образ.
С Иваном Трофимовичем произошло нечто подобное: он запомнился мне таким, каким я видел его в президиуме на собрании. Теперь память хоть наизнанку выверни — не могу вспомнить другого; перед глазами так и стоит окаменевшее в маске ненависти его лицо. Пробовал расспрашивать отца, приставал к нему с вопросами — каким он был раньше, Иван Трофимович? Как жил? Веселился ли, плакал ли? Отец сводил брови, думал и каждый раз отвечал почти одинаково: