Матросы
Шрифт:
— По настоянию тещи. Она у меня индивидуалист, — ответил Сагайдачный, — не могу перевоспитать. Хоть хлев, да свой. У нас не хата, а горе. Пол ходит, окошки кривые. На корабле действительно домище! Пригребешь в свою гавань, на гору Матюшенко, ни одного угла красного…
Толстый и круглый, похожий на мину главный боцман легко вошел в бесконечный разговор о Севастополе. Говорили о троллейбусах, о новых трассах и улицах, о цементе и камне. Спорили, кричали, пили, обнимались, наперебой доказывали друг другу, каким станет их любимый город.
«М-да, попал, — думал Борис позже, развалившись на узком диване в столовой, сохранившей запахи табака, спиртных напитков и разгоряченных
Чего стоила одна Тома со своими подбритыми бровями и совиным взглядом желтоватых глаз. «На минуточку, Боречка, — попросила она его и провела в соседнюю комнату, где складывали прямо на пол грязные тарелки и отвратительно пахло селедкой, луком и уксусной эссенцией. — Хочу предупредить, Боречка, — с иезуитской фамильярностью говорила она, добираясь своим сверлящим взглядом до каких-то подозрительных, по ее мнению, глубин его души. — Постелят вам сегодня в разных местах. А завтра я договорилась в загсе. Тогда… Кровать уже куплена, никелевая, Боречка, подушки есть с вышивками, пододеяльники, простыни». Бориса невыносимо оскорбляло подобное вмешательство, хотелось наговорить дерзостей, заорать так, как кричал в столовой развязный рыжий богатырь… и не мог. Что-то сковало его язык, заставило молча перенести оскорбительное вмешательство, подчиниться.
«Как же дальше будет? — раздумывал он, лежа с открытыми глазами и чувствуя неприятную тяжесть в желудке после подозрительного винегрета и рыбных консервов в томатном соусе. — Видимо, они берегут старика и всячески задуривают ему голову. Однако что же произойдет в дальнейшем? Ребенок появится гораздо раньше срока. То, что нас не положили вместе, не так уж плохо…» Он брезгливо относился к беременным женщинам. «Хорош женишок, удачный медовый месяц…» — Борис безнадежно вздохнул и перевернулся со спины на правый бок, уткнувшись лицом в глупейшие рукодельные вышивки на спинке сугубо провинциального дивана.
Дальнейшие дни отпуска. Запись в загсе. Обсыпали серебряными гривенниками. На квартире — хмелем. Зачем-то подкидывали подушки. Опять и опять исступленно орали люди в юфтовых сапогах, в суконных пиджаках и неумело завязанных галстуках. Плясали с остервенением изголодавшихся по коллективному веселью, лезли целоваться мокрыми ртами, шлепали по спине, желая привлечь внимание, и поголовно все клялись в любви и верности, называли Бориса молодцом, поздравляли с удачей…
— Ты найди в городе такую хватеру, — въедливо убеждал старший брат Хариохина, выдыхая клубы махорочного ужасного дыма, — ловок ты, паря, ловок! Сварил котелок!
Забегала знакомая Катюши, Татьяна Михайловна, жена известного Ступнина. Она поздравила молодых, подарила ниточку искусственного жемчуга. На третий день пришел начальник конторы и с ним десятник с хитрющими глазами, оттененными ресницами, как у иной распрекрасной девчины.
— Уважили, уважили, — благодарил Гаврила Иванович, со стариковским радушием снимая с них телячьи потертые куртки, — мы и работаем, и гуляем. Проходите, проходите, дорогими гостями будете.
Начальство вынимало из карманов бутылки, делая это заметно, чтобы все видели — пришли поздравить не с пустыми руками. Близкие и родня сумели добросовестно отравить Борису первые дни бракосочетания. И Борис с ужасом убеждался, что Катюше нравится вся эта невыносимая процедура, она, пожалуй, бесконечно могла бы принимать поздравления, «водить журавля», выслушивать хмельные песни и жеманно подставлять губы после дурацких криков «горько».
Борис пробовал поделиться своими интеллигентными мыслями с Галочкой, которая, будто со стороны, с пренебрежительной улыбкой на своем миловидном личике наблюдала за всем происходящим.
Неожиданно он встретил решительный отпор.
— Вы не правы, — дерзко ответила Галочка. — Катюша исстрадалась. Она долго избегала людей. Ни с кем не встречалась. Поделиться ей было не с кем. К тому же она не знает, что вас как-никак обстоятельства заставили приехать. Она думает, что вы сами решили. Она не знает о разговоре с Михайловым, о моем письме… Поэтому ей весело, а мне, мне нисколько…
Всему приходит конец. Квартиру проветрили, вымыли полы скупой севастопольской водицей, и Борис, надев шинель и фуражку, сшитую в Риге по заказу, направился в город.
Зимой Севастополь не такой, как летом, в отличие от той же Ялты, где хребет Яйлы прикрывает побережье от северных циклонов. Высоты заснежены. Даже южные склоны с подтеками. Море резко теряет свою синеву. Улицы неприветливы, скучны. И нигде ни одного праздного человека.
Барказы привозят матросов. Они выстраиваются в колонны и уходят на разборку руин. Даже корабли, казалось, угрюмо нахохлились, опустив клювы орудий. Чайки залетали в город. С ними смешивались чернокрылые вороньи стаи. Везде грузовые машины. Кумачовые флаги поднимались над ударными стройками. Яростно скрежетали камнедробилки, и в прозрачном, будто откованном, студеном воздухе звучали непривычные для военного моряка крики: «Майна!», «Вира!»
С грустью, словно хороня свою молодость, бродил Борис по городу, припоминая улочки и уголки, знакомые по каким-либо игривым приметам. «Вот тут вечером, за колонной музея, я впервые поцеловал свою монголочку. Помню, еще перед глазами маячила эта пушка. Чуть потом об нее не споткнулся. А тут… Недурная она девчонка. Пикантная. Уеду, роды пройдут без меня. Для меня она останется все той же Катенькой, веселой, с хорошей кожей и чистым лицом, с этими милыми косичками и теплыми покатыми плечами. Ведь сходил же с ума по ней Вадим. Да разве только он один? Даже бесхитростные матросские сердца покоряла эта севастопольская чародейка. Погуляю еще. Во сколько она кончает работу? Встречу ее у конторы. Рада будет. Пройду под ручку. Пусть на нее полюбуются…»
Оставим ленинградского курсанта прогуливаться по городу и перенесемся в низкие комнатки архитектурных мастерских, где работает женщина, которой суждено в дальнейшем сыграть драматическую роль в судьбе нескольких людей. В том числе Бориса Ганецкого и Катюши.
В небольшой комнате с горевшими на потолке бестеневыми лампами трудились пять человек. Чертежные столы, плесень на стенах, утомленные серые лица, у людей постарше — очки. В окно смотреть незачем. Из него не увидишь море, небо, а только сильно захламленный двор стройучастка, хаотические горы навезенного и сваленного многотонными грузовиками материала и высокую стенку сгоревшего дома.
Сюда впервые пришла Татьяна Михайловна, жена Ступнина. Ей хотелось возобновить прерванную войной работу. И это не каприз офицерской обеспеченной жены, не мода или принуждение: ее тянуло к работе, к коллективу. Двое детей уже ходили в школу, за ними могла присмотреть мать. Татьяне Михайловне хотелось участвовать в восстановлении города, любимого ею. В этом она не признавалась, чтобы не дать повод к обвинению в банальности. Белокурая флотская дамочка, излишне пополневшая на добрых пайках, — так могли судачить незнакомые или малознакомые люди. Пошла работать, с жиру бесится.