Меченосцы
Шрифт:
Слова эти понравились рыцарям, которые из благожелательства к юноше в большом количестве сошлись на суд, и тотчас послышались голоса: "Верно. Почему же он не кричал?" Но лицо каштеляна осталось суровым и мрачным. Приказав всем молчать, он сам тоже молчал несколько времени, а потом устремил на Збышку испытующий взор и спросил:
— Можешь ли ты поклясться Страстями Господними, что не видел плаща и креста?
— Нет, — отвечал Збышко, — если бы я не видел креста, то подумал бы, что это наш рыцарь, а на нашего я бы не напал.
— А как же мог находиться под Краковом какой-нибудь другой меченосец, кроме посла или лица, принадлежащего
На это Збышко не сказал ничего, потому что сказать было нечего. Для всех было даже слишком ясно, что если бы не пан из Тачева, то в настоящее время перед судом лежал бы не панцирь посла, но сам посол, с пробитой, к вечному стыду польского народа, грудью. И потому даже те, которые от всего сердца желали Збышке добра, понимали, что приговор не может быть для него милостивым…
И в самом деле каштелян сказал после некоторого молчания:
— Так как ты в запальчивости своей не подумал, на кого нападаешь, то Спаситель наш зачтет тебе это и простит твой грех, но ты, несчастный, поручи себя Пресвятой Деве, так как закон не может тебя простить…
Услышав это, Збышко, хоть и ждал он подобных слов, слегка побледнел, но тотчас же откинул назад длинные свои волосы, перекрестился и сказал:
— Воля Божья. А жаль…
Потом он повернулся к Мацьку и глазами указал ему на Лихтенштейна, как бы поручая не забывать о нем, а Мацько кивнул головой в знак того, что понимает и помнит. Понял это движение и этот взгляд также и Лихтенштейн, и хотя в груди его билось столь же мужественное, сколь и жестокое сердце, однако же на мгновение дрожь пробежала по нему с ног до головы. Видел меченосец, что между ним и этим старым рыцарем, лица которого он даже не мог хорошенько рассмотреть под шлемом, начнется отныне борьба не на жизнь, а на смерть и что если бы он даже хотел от него укрыться, то не укроется и что когда он исполнит свой долг посла, им придется встретиться хотя бы в Мальборге.
Между тем каштелян направился в соседнюю комнату, чтобы продиктовать смертный приговор Збышке искусному в письме секретарю. Во время этого перерыва то один, то другой рыцарь подходил к меченосцу и говорил:
— Дай бог, чтобы на Страшном суде тебя судили милостивей. Что же, рад ты этой крови?
Но Лихтенштейна заботил только Завиша, ибо своими боевыми подвигами, знанием рыцарских уставов и невероятной строгостью в их соблюдении Завиша известен был всему миру. В самых запутанных делах, если только дело шло о рыцарской чести, нередко даже издалека, обращались к Завише, и никто никогда не смел с ним спорить, не только потому, что поединок с ним был невозможен, но и потому, что его почитали "зерцалом чести". Одно слово осуждения или похвалы, исходившее из его уст, быстро распространялось среди рыцарей Польши, Венгрии, Чехии, Германии и могло сделать добрую или дурную славу рыцарю.
И вот Лихтенштейн подошел к нему и, как бы желая оправдать свое жестокосердие, сказал:
— Один только великий магистр с капитулом мог бы его помиловать, я же не могу…
— Магистр ваш ни при чем; когда дело идет о наших законах, помиловать его может только король наш, — отвечал Завиша.
— А я, как посол, должен был добиваться наказания.
— Прежде чем быть послом, тебе следовало бы быть рыцарем, Лихтенштейн!..
— Не думаешь ли ты, что я поступил против чести?…
— Ты знаешь наши рыцарские книги и знаешь, что рыцарю надлежит быть подобным двум животным:
— Не тебе судить меня!..
— Ты спросил, не поступил ли ты против чести, и я ответил тебе то, что думаю.
— Ты плохо ответил, потому что этого я проглотить не могу.
— Но подавишься собственной злостью, а не моей.
— Но Господь зачтет мне, что я больше заботился о величии ордена, чем о твоей похвале…
— Господь рассудит всех нас.
Дальнейший разговор был прерван приходом каштеляна и секретаря. Все уже знали, что приговор будет неблагоприятный, но все-таки воцарилось глухое молчание. Каштелян занял место за столом и, взяв распятие, велел Збышке стать на колени.
Секретарь стал читать по-латыни приговор. Ни Збышко, ни рыцари не поняли его, но все догадались, что это смертный приговор. По окончании чтения Збышко несколько раз ударил себя кулаком в грудь, повторяя: "Боже, милостив буди мне, грешному".
Потом он встал и бросился в объятия Мацька, который молча стал целовать его голову и глаза.
В тот же день вечером герольд при звуках труб объявил рыцарям, гостям и горожанам на четырех углах городской площади, что благородный Збышко из Богданца присужден каштелянским судом к отсечению головы мечом…
Но Мацько выпросил, чтобы казнь была несколько отсрочена; это ему легко удалось, потому что тогдашним людям, любившим до мелочей точно распределять свое имущество, обычно давали время на прощание с родственниками и на примирение с Господом Богом. Не хотел настаивать на быстром исполнении приговора и сам Лихтенштейн, понимавший, что раз оскорбленное достоинство ордена получило удовлетворение, уже не следует окончательно раздражать могущественного монарха, к которому он был послан не только для участия в торжествах, но и для переговоров о Добжинской земле. Но главной причиной было здоровье королевы. Епископ Выш даже слышать не хотел о совершении казни раньше родов, справедливо полагая, что такого дела нельзя было утаить от государыни, а та, как только о нем узнает, впадет в "расстройство", которое может тяжело повредить ей. Таким образом для отдачи последних распоряжений и прощания с родными Збышке оставалось жить, может быть, даже несколько месяцев…
Мацько навещал его ежедневно и утешал, как мог. Горестно беседовали они о неминуемой смерти Збышки, но еще горестнее о том, что род их может пресечься.
— Ничего больше не остается, как то, что приходится вам бабу брать, — сказал однажды Збышко.
— Лучше бы мне найти какого-нибудь родственника, хоть далекого, — отвечал расстроенный Мацько. — Где мне о бабах думать, когда тебе собираются голову отрубить. А если бы даже и пришлось жениться во что бы то ни стало, — не сделаю этого до тех пор, пока не пошлю Лихтенштейну вызова и не отомщу ему. Уж ты не бойся!..
— Пошли вам Господь за это! Пусть у меня будет хоть это утешение. Но я знал, что вы ему не простите. Что же вы станете делать?
— Как только его посольство кончится, будет или война, или мир, понимаешь? Если будет война, я пошлю ему вызов, чтобы перед битвой он вышел со мной на поединок.
— На утоптанной земле?
— На утоптанной земле, пешком или на конях, но обязательно на смерть, не на рабство. Если же будет мир, то я поеду в Мальборг и ударю копьем в ворота замка, а трубачу велю объявить, что вызываю Лихтенштейна на смертный бой. Тогда-то уж он не спрячется.