Медленные челюсти демократии
Шрифт:
Длинный нескончаемый анекдот — неужели это и есть наша история? Получалось нудно, несмешно, скучно. Язык, который в первой книге поражал ясностью и страстью — от тома к тому делался все более плоским. И шутки, ослепительные шутки первого тома, стали получаться банальными — и что с этим сделаешь? «Зияющие высоты» завораживали именно головокружительной отвагой и яростью — но в состоянии аффекта невозможно находиться тридцать лет, слова потускнели. И придирчивые стилисты кривились, и мужикам слушать надоедало. А он все писал, ему было мало, он хотел уточнить сказанное. Основной пафос Зиновьева — это абсолютная конкретность. К этому пункту еще надо вернуться, пока лишь отдадим дань упорному труду.
Время сделает с зиновьевским эпосом то же самое, что сам Зиновьев сделал с жаргоном времени — оно отберет из огромного наследия наиболее выразительные страницы. Вряд ли отыщется много людей, которые подряд читали Афанасьевский трехтомник сказок, а если добавить к нему еще и новгородские былины, и владимирские, вологодские,
В сущности, только так и можно было решить неразрешимую задачу множественной рефлексии — объявить сознание спорящих субъектов мифологическим, объявить идеологию — составляющей народной притчи.
Именно так запомнят рассказ смелого человека о нашем времени. Запомнят рассказ о том, как красный комиссар, кровавый и окаянный, превратился сначала в бюрократа при идеологическом институте, а потом в официанта при борделе — эта метаморфоза и есть история нашей цивилизации. Чтобы рассказать эту историю, Александру Александровичу Зиновьеву пришлось использовать как научный, так и художественный арсенал — но ни писателем (в цеховом значении этого термина), ни философом (по определению данного вида деятельности) он не был. Зиновьев — это тот человек, который поднял наше убогое время до состояния эпоса. Вообще говоря, не так уж мало он сделал.
3
Поскольку миссия Зиновьева была уникальна, он приобрел репутацию человека неуживчивого, одиночки. А вы попробуйте как-нибудь, постойте в одиночку, характер от этого здорово меняется. Находиться в его обществе было не всякому приятно, он поспорить любил, но собеседника редко слушал — это был почти всегда монолог. То, что ему было надо, — знал заранее. Если аргументация собеседника представлялась неубедительной, Зиновьев обычно называл реплики собеседника «бредом сивой кобылы». Такая манера общения многих раздражала, как правило, именно тех, кто действительно нес бред. Но за что же ненавидеть смельчака? А как раз за то, за что всех смельчаков ненавидят.
Ненавидели они его — за собственную трусость.
Ненавидели его за собственное жалкое прошлое — из которого хочется слепить красивую научную биографию, а не лепится биография. Не спрячешь передовиц, написанных за подачку, не спрячешь докладных начальству, не спрячешь ежедневной трусости, трусости, трусости, которая уже въелась под кожу, вошла в кровь, навсегда проникла в организм. А как же хочется сегодня врать корреспонденткам, как хочется надувать щеки, как хочется с телеэкрана гвоздить Ленина — но так ведь это теперь хочется, когда уже можно, а раньше-то страшно было, раньше начальству жопу лизали — и не отплевывались. Ну ладно, Солженицыну мы еще смелость прощаем — он не наш, он какой-то не такой, вообще, он не интеллигент — не из идеологической дворни. Но как же неприятно знать, что вот был один из нас, при нашем хозяйстве жил, все как мы делал, — а не лизал. Совсем, понимаете ли, не лизал! Увильнул от лизания, чистенький ходил. Отвратительно просто это знать, господа!
Ненавидели Зиновьева за собственную кривую биографию, за собственное жирное брюхо, за то, что писали трусливые диссертации — с цитатами из Брежнева и Ленина, а ведь как не хотелось! Но надо было так, с цитатами, с реверансами, — ну и писали. Такие уж тогда были правила игры, как в семидесятых именовали это рабское состояние души. Как они любили это выражение — «правила игры»!
Стадная непримиримая ненависть обнаружилась сразу — еще в семьдесят шестом, когда Зиновьев опубликовал «Зияющие высоты». Едва книга вышла — как персонажи, описанные в ней, принялись хвататься за сердце и ронять со стола мелкие предметы. И более всего — боялись, что их заподозрят в контактах с отщепенцем на основании того, что детально воспроизведены застольные беседы. И с ужасом вопрошали: а всем ли понятно, кто такой Претендент? А знают ли там, наверху, кого имея автор в виду под Сослуживцем? А Супруга? Доискались ли до прототипа Супруги? И даже слово прозвучало: донос. Донес, донес, рассказал о секретных бдениях на кухне и в клозете!
В «Зияющих высотах» есть абзац про одного идеологического работника, который либеральные статьи писал исключительно в клозете, сидя на унитазе, поскольку в процессе письма ежеминутно делал под себя — от страха. Это действительно очень смешная сцена, но, читая ее, никто не смеялся. Все знали, что описание — до деталей реалистично, и каждый был взволнован: а что если начальство поверит автору, что если сатрапы поймут, что я в клозете занимаюсь нелегальной деятельностью?
Сегодня, когда страх сызнова вползает в общество, легко понять, как рассуждали тогдашние
Впрочем, в глубине души понимали: ведь дело того стоит — написал эпопею, и на Запад рванул за гонорарами. И взвешивали: а ничего себе план, недурная стратегия, повезло мужику, хорошо все рассчитал. И завидовали: а, может, и стоило рискнуть? И — слухи, слухи: дом в Мюнхене (была трехкомнатная на первом этаже, на окраине города, самая последняя улица, выходящая в поле), миллионные гонорары (на самом деле беден был).
В это самое время Советская власть дала трещину — и к Зиновьеву даже стали наезжать в гости, ему даже до известной степени простили зазнайство. Конечно, гуляло по интеллигентным кухням мнение, что «Сашка — выскочка, и никого, кроме себя слушать не хочет», но мнение это было обидным, пока мы рты раскрывать боялись. А в восьмидесятых заговорили все — залпом. И, заговорив хором, мигом увидели просчеты одинокого болтуна. Да, Зиновьев — болтун, но и мы сами тоже стали высказываться резко — этак наотмашь рубили про большевиков. Ленин — раз, и уже не гений! И даже цитат его больше мы в диссертации не вставляем! Довольно цитат! И Брежнев — маразматик! И скажем теперь начистоту: мы всегда были за западную цивилизацию! Вашу руку, Сан Саныч! Вы, конечно, выскочка, а мы с фундированными знаниями, но ладно, мы к вам и в гости теперь можем приехать — что у вас там, домик под Мюнхеном? Особнячок, как у всех приличных свободных граждан? Ах, всего лишь трехкомнатная на первом этаже? Досадно, но все-таки вы нас на пару денечков приютите, постелите нам, одеяльцем укройте. На гостиницу, хе-хе, тратиться неохота. И переговаривались с ухмылкой: небось не обеднеет Сан Саныч, если бутылочку выставит. Тем более что у Зиновьева наверняка что-то припрятано: немереные гонорары у мужика, любят его на Западе! Пусть нас на постой возьмет, мы-то страдаем в России, а он на Западе жирует, баловень.
И тут Зиновьев опять всех обидел. Взял да и заявил, что идеал общественного развития — не на Западе. Вот-те на! Как же это, гражданин профессор? Где же тогда? Запад-то чем ему, привереде, плох?
Когда Зиновьев выступил против Запада, корпоративной ненависти не стало предела. Что же получается: дали тебе приют, спасли от тоталитарного режима, а ты дающую руку не лижешь, а кусаешь? Не по правилам — начальству всегда надо ручку лизать! Этак никого на Запад и звать не станут! Ты что себе позволяешь? Тебя барин приветил, а ты хозяину дерзишь — разве можно! И стали искать причину: отчего же это Зиновьев так распустился? В чем его нынешний расчет? Ага, он, значит, за советское прошлое, за этих коммуняк? Не вполне получалось так сказать, поскольку именно Зиновьев выступил против коммунистов прежде, чем они сами, — но ведь что-то же надо было говорить! Причин, внятных причин не находил либеральный хомяк в поведении Зиновьева. Ну, тогда, в семьдесят восьмом, понятно: мужик в цивилизацию драпанул. А сейчас, когда он Запад критикует, — где кроется расчет? В чем тайная стратегия? И от полного непонимания появилось соображение: старик спятил. Просто с ума сошел. Не может человек в здравом уме критиковать первоначальные накопления и банковскую демократию. Видимо, впал в маразм. Ах, мы давно говорили, что он не так уж и талантлив. А теперь вот — очевидно: псих.
Ненавидели Зиновьева за собственную бездарность.
В годы гласности все обзавелись хоть крошечным, но убеждением, хоть чахлым, но талантом, раздули интеллектуальных лягушек до размеров волов, вот уже и тот — мыслитель, и этот — сочинитель. Сколько критических перьев заострилось на рубеже веков — и тот непримирим, и этот. И тот — остроумен, а этот — так и еще остроумнее. Появились бесконечные критики и критикессы, кураторы, политобозреватели, культурологи, культуртрегеры и просветители. Но ведь каких же усилий это стоило! Надо промыливаться в редакции, надо дружить с нужными людьми, надо выпивать со спонсорами, сидеть на бессмысленных конференциях — тема «Тех-же-щей-да-пожиже-влей-2», и это ведь надо делать постоянно. Надо звать в гости коллег, общаться с единомышленниками, надо острить в ежевечерней колонке — ах, поверьте, это тяжелейшая работа! И добавьте: сказать-то совершенно нечего. Ну совсем-совсем нечего. А язвить надо! А миссия грозного остроумца как же? И гвоздили друг друга и неудачливых менеджеров среднего звена, пинали мертвых большевиков, рассказывали, давясь хихиканьем, что у Маркса были чирьи на заднице, а Ленин был сифилитиком. Описывали свое тоскливое детство и бесталанную юность, описывали с горькой обидой на несостоявшуюся утопию — а настоящего не хотели видеть: ну не гэбье же обличать, захватившее нефтяные месторождения. Мы про очевидное и страшное не говорим, нам бы неопасную шутку для очередной колонки придумать.