Медленные челюсти демократии
Шрифт:
Герцен:«Они (либералы. — М. К.)радовались, гоняя до упаду министров, от которых требовали неудобоисполнимого, они радовались, когда одна феодальная подставка падала за другой, и до того увлеклись, наконец, что перешли собственные желания».
Наше время:Либеральные депутаты перешерстили всех коммунистических бонз, швырнули партбилеты на стол, от души порадовались, гоняя своих былых начальников, — теперь они сами выходили в начальство, и с лучшими, гуманнейшими намерениями. Они восседали на трибунах Открытых и Полуоткрытых обществ, раздавали гранты верным и брали себе законные вознаграждения. Они упивались своим значением — и заигрались, им померещилось, что их роль в России непомерно велика, без их мудрого совета народ пропадет. Постепенно, чтобы сохранить и утвердить свою значительность, им пришлось войти в союзы с банкирами и гэбешниками, с авантюристами, юрами и убийцами. Они оправдывали себя тем, что строительство новой экономической модели требует гибкой реальной политики — и жали руки отвратительным людям, делающим отвратительные дела. Чеченские головорезы с фальшивыми авизо; западные спекулянты, прикинувшиеся филантропами; партийные коррупционеры объявившие себя собственниками заводов; рекетиры, ставшие депутатами, гэбешные офицеры, назначенные владетелями нефтяных месторождений — всей этой дряни поналезло в друзья к либералам, но ведь ради благой цели! Рожи мерзейшие — но цели блистательные! И либералы утешали себя: а как же иначе построить рыночное общество?
Герцен:«Они опомнились, когда из-за полуразрушенных стен явился — не в книгах, не в парламентской болтовне, не в филантропических разглагольствованиях, а на самом деле — пролетарий, работник с топором и черными руками, голодный и едва одетый рубищем. Этот «несчастный обделенный брат», о котором столько говорили, которого так жалели, спросил, наконец, где же его доля во всех благах, в чем егосвобода, егобратство».
Наше время:Постепенно знакомство либералов с богатыми мерзавцами обросло приятными подробностями: брифингами с шампанским, конференциями в дорогих гостиницах, дефиле мод, глянцевыми журналами, бутиками и дачами. Стиль жизни менялся стремительно. Вот они уже на зарплате у филантропически настроенного гангстера, вот уже министр (взяточник и негодяй, но милейший просвещенный человек) включает их в состав делегации, вот уже они сблизились с западными либералами — и видят на Западе-то все именно так и устроено. Хочешь быть либералом — ну изволь, дружи с банкиром. Хочешь быть прогрессивным художником — ну брат, тогда дружи с куратором, который дружит с галеристом, который дружит с банкиром. Тут есть определенные правила игры. Цивилизация, порядок, открытое общество — и в этом обществе есть законы! А вы как хотели? Назад, в пещеры тоталитаризма? Что, кому-то не хватило еды? Так может быть, этот неудачник сам виноват — плохо работал? Нам-то всего хватает. И когда так называемый народ стал роптать, что ему чего-то там на этом празднике не додали, либерал внимательно посмотрел на этот народ — и словно в первый раз его увидел. И возмутился либерал в сердце своем. Грязный народ, нецивилизованный, варварский, если называть вещи своими именами. Мы кладем силы и старания, думаем о его благе, пишем неустанно свободолюбивые заметки в печать — а они все такие же скоты. Не исключено, что этот народ питают (страшно вымолвить!) националистические настроения. Мы здесь выпиваем и закусываем в просвещенной интернациональной компании, без границ и барьеров, мы стоим над узкими национальными интересами во имя прогресса, а они?! И либерал сурово погрозил пальцем своему отсталому народу: чтоб без национализма! Чтобы без этих, знаете ли, коммунистических настроений! Развели здесь красно-коричневую заразу! Обратно в сталинские лагеря захотели, смерды? Смотрите, позову своего нового знакомого — генерала КГБ, он вам живо порядок даст!
Герцен:«Либералы удивились дерзости и неблагодарности работника, взяли приступом улицы Парижа, покрыли их трупами и спрятались от братаза штыками осадного положения, спасая цивилизацию и порядок!»
Наше время:Однажды, и очень быстро, наступил момент, когда либерал должен был выбрать между неприятным народом и во всех отношениях симпатичными бизнесменами. То был роковой девяносто третий год — народ и его агрессивные избранники замахнулись на самое дорогое, на приватизацию. Они чуть было не повернули государство вспять — к варварскому коммунизму, к общенародной собственности. В годы героического первоначального накопления, когда лихие банкиры и прогрессивные либералы объединили усилия для построения цивилизованного открытого общества, в эти судьбоносные годы — вылез на сцену истории грязный мужик и пожелал равенства. Либералы всплеснули руками. Оказывается, этот варвар, коего еще учить и учить, возмечтал, что он впрямь хозяин своей судьбы и знает, как ему жить дальше. Либералы колебались недолго — выбрать, в каком сражаться стане, оказалось на диво легко. С финансистом Джорджем Соросом и его Открытым обществом — или с глупыми националистами (ведь мужики, желающие блага своей отсталой Родине, — несомненно националисты, не так ли?)? Талантливые люди, вчера писавшие гневные отповеди Сталину (покойный Сталин их уже не страшил), сегодня клеймили свой варварский народ и его оголтелых вожаков. И когда вечно пьяный самодур, первый президент свободной от коммунизма России решил стрелять в собственный парламент из танков — либералы рукоплескали ему, кричали: давай, заступник за демократию, дави их! Им и впрямь мерещилось, что они защищают демократию, когда стреляют в депутатов, избранных народом. В этот момент произошла окончательная подмена понятий: либералы осознали, что они не вообще за демократию, но за строго определенную демократию — и другой демократии не допустят, народу демократию доверить никак нельзя. И высыпали интеллигенты на площадь перед Моссоветом, столпились под державным балконом, тянули тощие шейки вверх — там, на балконе приплясывал жирный министр, обличитель варварства, борец за цивилизацию. Жирный человек приплясывал на балконе и кричал в ночи «Фашизм не пройдет!». Он выглядел героем, и слою «фашизм», срываясь с его масляных губ, грозно гудело в московском воздухе. Потом на тот же балкон выходили и другие люди — профессора, художники, артисты. Они говорили искренне и горько, призывая войска уничтожить народных депутатов и их сторонников. И толпа интеллигентов, поправляя пенсне, скандировала: «Фашизм не пройдет!» и потрясала хилыми кулачками. Какой фашизм? Почему фашизм? Откуда фашизм, помилуйте? Они казались себе жертвами фашизма, эти героические либеральные интеллигенты, стоящие на площади Моссовета, они готовы были пасть в борьбе с новоявленным Гитлером — хотя на самом деле их собрали только для того, чтобы они присягнули на верность первоначальным накоплениям номенклатуры в предали свой народ.
Так и сделали они, служилые либералы, западники-на-грантах, компрадорская интеллигенция. И выехали вперед танки, и стали стрелять в парламент, и многие интеллигентные либералы стояли рядом с орудиями, следя близорукими глазами за полетом снарядов, отмечая черные дыры в стенах, пожар в окнах. В этот проклятый день либерализм в России перестал существовать.
Герцен писал про революцию сорок восьмого года, преданную самими участниками событий, про республику стремительно эволюционировавшую в Империю, и причем либеральным, демократическим путем! Но разве в первый раз такое с демократией случилось? Сказать, что это закономерный путь всякой демократии, и что политика Гизо работала точно так же в Париже, как некогда в Риме, так же в Веймарской республике, как и в Москве, упрекнуть саму демократию за ее легкий, естественный переход к диктатуре — Герцен не хотел. Сама идея оставалась манящей, и если либералы и предавали демократию карьеры ради, то ведь сама демократическая идея от того не страдала. Так и сегодня: когда историки разбирают трагедию Веймарской республики — они ужасаются именно этой, уникальной трагедии, рассказывают нам о демагогии национал-социализма, о роковом противостоянии коммунистической и нацистской диктатур. В том отдельном случае — демократия сама себя перевела в статус рейха. Но так же было и с демократическим Римом, и со Второй республикой, и с Октябрьской революцией; так происходит и сегодня.
Герцену года не хватило, чтобы описать расстрел Парижской коммуны, победоносный поход версальцев, время переосмысления понятия «либерализм», время торжества цивилизации и прогресса над революцией. Метаморфозы либерального сознания прошли стремительно: от энтузиазма сорок восьмого года до реализма семьдесят первого не так уж много времени. Не об Империи речь, не о преданности Наполеону III (подставьте вместо него любого демократического правителя, гримирующегося под Августа);
Сегодня, с нашей карикатурной демократией, разве дело обстояло иначе? Эти неистовые депутаты первого созыва, несчастный Сахаров, лишенный слова на трибуне, — да где же они? Наш отечественный, умудренный либерал, хомяк со стажем, уложился быстрее европейских коллег: с призывов освободить народ, звучавших в девяносто первом, — до призывов убивать народ, звучавших в девяносто третьем, прошло всего полтора года. Убежденный либерал, человек благороднейших намерений, человек бесспорно хороший и умный, говорил мне с брезгливостью и ужасом о зловещем народном путче девяносто третьего года: ведь там были националисты, «баркашовцы»! Они посягнули на наши телеканалы! Были тогда такие специально прикормленные властью отряды националистов, оболваненные мальчики в униформе, бритые под ноль подростки с окраин. И в какой же толпе народа, требующей отдать ей свободу, не случается националистов, скажите на милость? Национализм — первое, что вылезает на поверхность из толпы. Унитаз сделан для того, чтоб в него испражняться, а толпа существует затем, чтобы в ней бродили всякие настроения, националистические в том числе. Эти безумные силы специально выпасают, начальство всегда заботится о том, чтобы этот резервный батальон не расслаблялся — дикую энергию национализма обязательно используют, не так, так этак; в тот день они пригодились вполне.
Либерал устрашился этой непричесанной толпы — а танков (версальцев, пушек, генералов, воров, бандитов, гэбешников) совсем не испугался. Ведь с ними пришел порядок Именно порядка мы хотели тогда, в девяносто третьем году, призывая пьяного президента стрелять в народ. А думали, что хотим свободы.
Я сам стоял в ту поганую ночь под балконом Моссовета на площади — среди трепещущей толпы интеллигентов, и готовился драться за правое дело демократии с фашизмом. И крики министра, приплясывающего на балконе, и общий карикатурный энтузиазм тогда смутили меня. Отчего-то все это казалось карикатурой — вроде бы и демонстрация, да не за свободу, вроде бы и за свободу даже — но непонятно за чью. Что же мы защищаем? Боремся против инстинктов толпы? А разве здесь, внизу, под балконом, — собралась не толпа? И если мы всей нашей толпой за народную свободу, то почему же верим не народу — а этому жирному министру? Потому что у него много денег?
Эти «размышления под парадным балконом» посетили, вероятно, не меня одного — но общее настроение интеллигенции было совершенно иным. К тому времени ненависть интеллигенции к народу оформилась уже совершенно: в своих бедах интеллигент винил прежде всего народ, косный русский народ, необразованный и варварский, предавшийся проклятой революции. Это он, народ, отказался тогда от интеллигенции и пошел за комиссарами, это они, шариковы, гнобили нас на Колыме. Беды свои интеллигент хорошо помнил — и народу не прощал; прощать — это вообще не добродетель светских образованных людей. Народ русскому интеллигенту достался паршивенький — еще в XIX веке, в пору увлечения немецкими романтиками, русские интеллигенты жаловались на отсутствие положенных для приличного народа сентиментальных преданий и трогательных баллад. А уж в дальнейшем — о, счет к народу возрос в геометрической прогрессии. Новых разночинцев среди нас не появилось, новых народников не возникло — и уж не воззвания «к барским крестьянам» собирались писать люди, стоявшие под парадным балконом. И не разделяли они настроений прекраснодушного Мишле: «Куда смотрит трусливый класс богачей и буржуа? К кому он хочет присоединиться, чьим союзником стать? К тем, кто наименее надежен — к политиканам, столь часто сменяющим друг друга у кормила власти, к капиталистам, которые в день революции поспешат схватить портфели с акциями… Собственники, знаете ли вы кто всех надежнее, на кого можно опереться как на каменную стену? Это народ! Пусть он будет вашей опорой!» Так сказал некогда Жюль Мишле — но скажи он такое сегодня, образованные собственники посмеялись бы над ним. Куда угодно — но уж не к народу, увольте. Нахлебались мы от наших мужиков. Мещанин и банкир, менеджер и министр — вот друзья интеллигенции сегодня. Порядка хотим, господа, порядка желаем!
Цивилизация и порядок победили тогда, побеждают они постоянно, на их стороне здравый смысл и капитал. Милейшая, трогательнейшая черта, роднящая сознание либералов всех времен: Парижская коммуна при всей своей радикальности не посмела прикоснуться к Французскому банку, где лежали три миллиарда франков, — самые отчаянные умы полагали экономику чем-то таким надмирно важным, священным, опережающим в значении любую социальную утопию. А экономика на самом деле — вещь простая, служебная; либерал почувствовал это собственной шкурой, желудком, карманом.
А дальше пошло легче, служба — дело привычное. Надо лишь оживить в себе холуйские инстинкты, но их далеко и не прятали. Вместо того чтобы испытывать «чувство глубокого удовлетворения» от реформ социализма, надо испытать глубокое удовлетворение от капиталистических реформ. Советский Союз был плох, но новая Империя — нефтяная, прогрессивная — куда как хороша. Там солдаты гибли в Афганистане, здесь они гибнут на десяти разных — объявленных и необъявленных — фронтах, но за правое господское дело! Там было колхозное бесправие — сегодня деревни вымирают, забытые начисто. Но прогресс, господа, прогресс! И пошли гранты, задания, рекомендации, газетные кампании — еще раз вдарить по большевикам, припомнить им, краснопузым, продразверстку! И постепенно у либералов отточились, укрепились, окупились, проплатились выстраданные взгляды. И появились новые имперские мыслители — которые уже славили империю цивилизованную, империю западного образца, по типу петровской. И клялись в верности не ленинским, но петровским заветам — образовался у нас в стране новый исторический авторитет, вместо привычного дедушки Ленина. Я знавал работника идеологии, который прежде обильно цитировал Владимира Ильича — сегодня Ленин его главный враг, а искренне любит он Петра Первого. Нам ведь непременно надо кого-то без лести преданно любить — не линию КПСС, так линию цивилизации. И публично объяснялись либералы в любви к царю, давшему подлинное направление России, — в любви к реформатору, самоучке, психопату и сыноубийце, дантисту-любителю и цивилизатору. Объясняли благородство задачи царя, уполовинившего население своей страны ради охотничьего азарта и барышей. И присягали на верность «каннибалам прогресса», выражаясь словами Герцена. И говорили друг другу: путь в цивилизацию, увы, непрост. И нашему народу придется ох как постараться. Но Россия пройдет этот непростой путь, если мы поможем нашей обездоленной Родине. Говорили так — и шли обедать со спонсорами.