Медленные челюсти демократии
Шрифт:
Примеры таких неудобных в обращении одиночек, служивших народу и воплощавших народ — но одновременно и отрицавших народ, в русской истории случались. Отношение к ним во все времена было одинаково: России часто приходится служить вопреки ей самой, и не в первый раз человека, отстаивающего разум, будут считать сумасшедшим. Зиновьев займет место в истории рядом с Чаадаевым, Герценом, Чернышевским. Он ставил вопросы их масштаба, болел той же болью.
И в этом месте надо сказать вещь, для Александра Александровича нелестную (впрочем, своим масштабом он заслужил именно такой разговор, правдивый). В борьбе он — подобно поименованным выше народным трибунам — не выбирал средств, его подводил вкус, его свободе мешало тщеславие. Тщеславие это было особого рода, не генеральское — но пророческое он был умнее большинства, он был храбрее всех — и ему хотелось, чтобы его слышали. Ему всегда было мало внимания, он торопился сделать любое высказывание общеизвестным. И в этом поведении была какая-то странная, ненужная неточность. Он был слишком умен, чтобы не знать, что его безнадежное стояние на мосту в ожидании змея не есть партийная
Речь идет о его визите к Пиночету, диктатору, задавившему социализм в Чили; речь идет о его контактах с людьми официозными, например, с салонным художником Шиловым; речь идет о высказываниях, которые он позволял вольно интерпретировать националистическим молодым людям.
Вольно им было интерпретировать, скажет иной, да и сам Зиновьев так не раз говорил. Зиновьев был оппозиционером вообще — не стоял ни под каким флагом, и это давало ему моральное право выступать и в американском Конгрессе, и в газете «Завтра». Однако не бывает оппозиционера вообще, как не бывает солдата вообще. Можно быть в той армии, или в этой армии, апофатическое утверждение (утверждение, возникшее из отрицания) еще не утверждение. Вокруг Зиновьева стали собираться фанатично преданные ученики, которые не всегда понимали, во что именно они верят. Не соглашаться с режимом — да, понятно; поверить все генеральные посылки опытом и разъять идеологию как труп — да, понятно. А дальше что?
В последних — душераздирающих — страницах «Зияющих высот», один из персонажей (его как раз и зовут «Учитель») говорит: «Последнее, что остается — это идти на них во весь рост». Погибнуть — но идти на амбразуру, такова была мораль Зиновьева, он так сам и поступил. Однако научить именно этому (то есть гибели всерьез) невозможно. Тут либо достаточно примера, либо примера недостаточно — но хождение на амбразуру не есть научная дисциплина. Так куда же идти во весь рост?
Как случилось, что великий правдолюбец, благородный Зиновьев принял приглашение генерала Пиночета — объяснить логически невозможно. Так все- таки вы за что, Сан Саныч? За социализм — или за работу спецслужб, сажающих на трон марионетку? За молоко безработным — или за концессии медных рудников — сытым? Как это вы умудрились мясника не разглядеть в вежливом синьоре? Зиновьев был способен на безжалостный, резкий анализ — например про Хрущева, любимца русской интеллигенции (как и Горбачева, Хрущева критиковать считается не вполне приличным), он написал однажды: «Хряк заслуживает презрения и насмешки». Написал — и приговорил Хряка. Отчего же про латиноамериканского генерала он такой фразы не сказал? — и были ведь причины. Конечно, гениям свойственны причуды: вот и Маяковский оскоромился — якшался с чекистами. Но точности ради скажем: Маяковский с чекистами якшался до массовых расстрелов, а не после. Вообразить, что Маяковский или, скажем, Горький сидят в гостях у Ежова в тридцать седьмом — не получится. Они, если угодно, затем и умерли, чтобы в гости к Ежову не ходить.
Зиновьев на эти упреки отвечал примерно так а что — лучше мне ходить в гости к Ельцину, разворовавшему мою Родину? Лучше принимать подачки от капиталистов с демократическими взглядами, от бандитов, которые прикармливают компрадорскую интеллигенцию? Лучше лебезить перед нуворишами?
Нет, не лучше. Одинаково плохо. К Пиночету в гости ездить не следовало — Пиночет был мерзавцем, он был палачом и вором, он принял Александра Зиновьева в качестве борца с коммунизмом, увидел в нем единомышленника. И это, несомненно, плохо.
Как случилось, что Зиновьев, друг авангардных художников, устраивал свои вечера в пошлейшем музее пошлейшего правительственного художника Шилова — понять не получается. Но ведь это же было публичное место — в самом центре Москвы, скажут иные. В Кремль Зиновьева не звали, в клуб нефтяных магнатов «Монолит» не приглашали — но где-то же надо было собирать свой круг. И что на такое возразишь? Вероятно, лучше нигде не собираться, чем среди глянцевых портретов Назарбаева и Рахимова.
Зачем тонкому и знающему человеку было признание полупьяных патриотов? Я помню румяного, хитрющего патриотического депутата парламента, с рожей, масляной как блин, — он обхаживал Александра Александровича, а тот благосклонно ухаживания принимал. Что-то такое он даже говорил о том, что гордится своим собеседником, — а у собеседника блестели маленькие озорные глазки. Зачем это было Александру Александровичу? Скорее всего, он использовал любую возможность публичности. Был настолько одинок, что радовался любому признанию. Был настолько чист, что знал: грязь к нему не пристанет — так не все ли равно, с какой трибуны говорить?
Так метод диалектической логики, знаменитое зиновьевское восхождение от абстрактного к конкретному, заставило его занять круговую оборону. Абстрактное знание дано нам в первичном отношении к предмету, это отношение мы принимаем за свойство данного предмета — но свойством отношение не является. Надо конкретизировать свойства предмета — и от них уже перейти к абстрагированию высшего порядка — но кто выдержит такой экзамен? Понятие «свобода» и понятие
В последние годы жизни Зиновьев увлекся воинственной антинаучной историей человечества, написанной профессором математики Фоменко. Смысл данного сочинения состоит в том, что истории, той, что преподают в школах, — упорядоченной, хронологической истории, не существует. Это все выдумки последующих поколений, подтасовка. Все летописи, труды историков, хроники и свидетельства — все это фальсификация. А как же памятники архитектуры и искусства? Тоже подделка, позднейшая продукция. Собрались ловкачи во времена Людовика Пятнадцатого — и вырубили египетские статуи. Вся античность создана в восемнадцатом веке, Карл Великий и Фридрих Великий — одно и то же лицо, и так далее.
Зиновьеву данная теория страшно нравилась, импонировала дерзновенностью, бесшабашным опровержением генеральных посылок Ничто не предопределено. Вот был профессор логики — а стал великий писатель, потому что все вокруг молчали. Вот, был профессор математики — а стал великий историк, потому что все пользуются привычной хронологией, а одиночка взял и усомнился! Вышел новобранец-силач и поднял штангу одной рукой. История — это, в конце корцов, тоже своего рода идеология. Вот вменили историю как данность — заявлено людям, что существует пространственно-временной континуум, наложены на мир сетки координат, мы все в определенном смысле заложники исторических абстракций. Однако можно ведь к этой абстракции исторического познания (коль скоро история дана нам в отношении, которое мы наделяем непроверенными свойствами) применить тот же самый безжалостный метод-отмычку, формальное уточнение свойств предмета познания, и данное уточнение непременно приведет нас к образованию конкретного знания — которое тоже можно обобщать, но уже на ином уровне. Здесь уже не будет места идеологии истории — только чистый логический метод опровержения допущений. Так безумная теория Фоменко стала союзницей Зиновьева — в его борьбе за конкретную свободу. Нет пределов человеческому сопротивлению! Бытие свободного сознания не сдается. Сломаем навязанную нам историческую хронологию!.
Умный Александр Александрович совершенно серьезно излагал всю эту ахинею и спрашивал собеседников: ну а чем вы можете доказать, что данная посылка не верна?
Уверяю вас, Зиновьев не хуже любого осведомленного человека знал про углеродный анализ, не хуже своих интеллигентных коллег был знаком с высказыванием Анаксимандра про вещи, осужденные за несообразность порядку времени, он все знал про историчность бытия, и про то, что философия поверена историей; да и Гегеля он не раз читал. Но то все были доказательства как бы нечестные, укорененные в том времени, которому эти доказательства выгодны. Ведь интеллектуальная операция по определению времени как протяженной сетки координат — была произведена из определенного отрезка времени; следовательно, мысль (и эта мысль тоже!) была ангажированной. Это снова была та же самая идеология: «Одно время говорит, что оно наследует другому времени потому, что прежнее время было прежде него». Один критянин говорит, что все критяне врут — прав ли он? А если обойтись без критян вообще? А если начать вообще сначала — без времени? Ведь сделали же однажды первичное бытие, еще до времени и пространства, вот его бы отстоять! А если отменить природу доказательности? Существует ли разумное — именно разумное, а не просто фактическое — обоснование того, что сначала идет одно время, а потом — другое? Ему хотелось и это доказать разумом, без привлечения углеродного анализа и ссылок на авторитет Гегеля. Ему хотелось простоты пророка Даниила, который режет бытие просто — на глиняное и на медное. И с простотой пророка Даниила ему хотелось указать на mene, fares, takel цивилизации — отменить ее диктат.
Проще говоря, ему мерещилось некое первичное бытие — такой эпос утопии, где досадные просчеты спишутся сами собой, а традиция не приговаривает человека к линеарному будущему. Остается загадкой, почему он не полюбил безумные фантазии демократов о европейском будущем России, байки о том, что Россия — европейская держава. В этих фантазиях столь же мало историчности, как и в теории Фоменко. Но отталкивала пошлость, отталкивал примитивный расчет. В том, чтобы сломать хронологию — расчета не было, было освобождение от заказов.